Категория – Кавказ

Соседи Чеченской Республики

Ремесла

К концу XIX века Северный Кавказ все более и более входил в сфе­ру российского фабрично-заводского производства. Местные промыслы довольно успешно продолжали с ним конкурировать. Тут сказывалась и традиция кустарного производства, и материальные затруднения рядово­го труженика, не имевшего лишних средств. Большая часть потребностей населения удовлетворялась более доступными и недорогими предметами кустарного производства. Особым уважением у населения пользовался «пхьар» — мастеровой. Основой этого слова является архаизм «пхьа» (тетива лука, стрела), который в зависимости от контекста мог означать «поселение», «мастерскую», а также иносказательно «кровную месть». Родство слов «мастер-умелец» и «поселение» — как плод деятельности человека-умельца — вполне может навести на мысль, что слово «пхьар», определяющее человека, умеющего что-то сотворить своими руками, восходит к глубокой древности. У ингушей сохранились термины «аьш — ка пхьар» — мастер по железу, кузнец, «дошо пхьар» — мастер по золоту, «дото пхьар» — мастер по серебру, «дахчан пхьар» — мастер по дереву, плотник. К слову «пхьар» по значению примыкает термин «говзо», или «говзанча», т. е. «умелец». Так, строителей башен, храмов, усыпальниц и других сооружений каменного зодчества называли «гіоговзанча» — уме­лец (мастер) по камню.

г 55

Ремесла и протшс/іш

К рубежу XIX — ХХ веков искусство инкрустирования предметов зо­лотом и серебром сохранилось лишь в воспоминаниях. Объяснить это можно и дороговизной самого материала, и конкуренцией дагестанских мастеров, достигших в этом деле высокого уровня специализации. Но кузнечное ремесло имело самое широкое распространение. В народе до сих пор живы термины «пхьоале» — кузня, «лайси» — меха для раздувания углей, «нажарг» — наковальня, «варбаст» — молот-кувалда, «моарзагїа» — щипцы и др. Кузня обычно располагалась на окраине села, часто у реки. Самыми обычными предметами производства сельских кузнецов были ножи, молотки, топоры, подковы, щипцы, стремена, обода для колес и

Ремесла и протшс/іш

Ремесла и протшс/іш

За прялкой

кадушек и др. Производство серпов, кос, ножниц, цепей стало постепен­но вытесняться фабрично-заводскими предметами. Есть упоминания в народе, что в не столь отдаленные времена в Ингушетии были и свои ювелиры и оружейники. По крайней мере, сабли и кинжалы еще произ­водились в середине XIX века, но к его концу это ремесло почти угасло. Отчасти этому способствовало и то, что царская администрация не толь­ко преследовала производителей оружия, но временами вводила запреты на его ношение, из-за чего нередко случались кровавые стычки между жителями и представителями власти, которые никак не хотели учитывать местные традиции, по которым мужчина не имел права быть безоруж­ным, — он должен был быть вооружен хотя бы кинжалом.

С введением в строй железной дороги через Ингушетию в 1893 году усилилось ее хозяйственное развитие. В частности, с начала ХХ века в край стали привозить различные металлы и жесть, которая долгое вре­мя играла важную роль в хозяйственной жизни ингушей. Если в давние времена в башнях использовались очаги для приготовления пищи и обо­грева, которые не имели дымоходов, то в XIX — XX веках в домах на рав­нине использовались «товПа» — нечто среднее между очагом и камином: очаг устраивался у стены и от него дым отводился через каменную или обмазанную глиной турлучную трубу. Иногда их делали из самана. Эти устройства были не очень рентабельны, т. к. пропадало немало тепла.

В ХХ веке эти («товПа») посте­пенно стали заменяться жестя­ными печами. Их достоинство состояло в том, что они быстро нагревали комнату, на них было удобно готовить пищу. При хо­рошей теплоотдаче этим печам требовалось меньше топлива, чем для очагов-каминов. Недо­статком этих печей было то, что если они переставали гореть, то быстро воцарялся холод. Тем не менее, печурки эти использо­вались повсеместно и в течение длительного времени.

Обо всем вышесказанном до­вольно точно поведал в 1925 году Н. Яковлев: «Для отопления и приготовления пищи служил про-

стейшего устройства камин с турлучной, обмазанной глиной трубой. Ни­каких заслонок, которыми можно бы было закрывать трубу для сохра­нения тепла в помещении, не было и в помине. Ветер свободно гулял в довольно широкой трубе и в комнате. Нельзя сказать, чтобы при такой си­стеме отопления температура в помещении зимой, как только переставали поддерживать огонь в камине, была особенно высокая. Теперь понятно, почему переход от такого широкотрубного сквозного камина к простой железной печурке следует считать для ингуша более естественным, чем к русской, например, печке, и в то же время все-таки известным шагом вперед. Чтобы окончательно понять это, следует учесть, кроме нужд со­гревания жилых помещений, чем, как мы видели, ингуш совсем не из­балован, есть еще его топливные возможности и потребности его кухни. Лесов на плоскости давно нет, и, чтобы добыть хоть немного хворосту, ингуш должен ехать довольно далеко к предгорьям…» (37, 208-209)

Первоначально кузнецы являлись одновременно и жестянщиками. Но постепенно потребность в жестяных печах настолько возросла, что ремесло жестянщика обособилось, а жестянщик стал делать печурки не только на заказ, но и на сбыт, поскольку потребность в них была посто­янной.

Кузнечное ремесло стало вытесняться фабрично-заводской более каче­ственной и дешевой продукцией. Постепенно на долю кузнецов осталось лишь ремесло по подковыванию лошадей. Хотя и долго сохранявшееся,
жестяное производство также имело тенденцию к отмиранию, поскольку место жестяных печурок стали занимать обыкновенные печи.

Войлочный ковер. К. Эльжеркиева, 1889 г. р.

Ремесла и протшс/іш

Горы и предгорья Ингушетии богаты лесами. В них имеется немало цен­ных пород деревьев, таких, как дуб, чинара, граб, груша, бук и др. Вполне естественным было развитие в прошлом в Ингушетии деревообработки. Культ дерева в старину у ингушей был настолько развит, что даже имелось божество «Хырх-ерда», «хы» — древесный ствол, «ерда» — божество: в лесу определяли наиболее могучее дерево и с ним связывали некоторые, теперь уже забытые обряды. Особо почитали матицу («оарц») — бревно, которое поддерживало всю кровлю дома. Матица пользовалась святостью, по­скольку за нее цепляли надочажную цепь; также считалось, что в опреде­ленное время у матицы собираются души мертвых. Матицу обрабатывали с особой тщательностью. Она как бы олицетворяла собою основу жилища, и потому одну из клятв могли произнести с ее именем.

Широкое распространение в прошлом имела деревянная посуда. Обычно ее делали из груши или липы. Изделия из груши почитались больше, хотя изделия из липы делались чаще всего потому, что это де­рево легко поддавалось обработке. Е. Крупнов, исследуя надземные склепы, отмечал, что в них «… встречаются в значительном числе раз­личные деревянные сосуды: чашки, миски, кружки, кубки. Все они сде­ланы из мягких пород дерева, преимущественно из липы, но уже на примитивном токарном станке. На них сохранились явные следы вра­щения сосудов в процессе изготовления.

В числе прочего инвентаря этих склепов находились деревянные резные коробки, трехструнные балалайки («пандыр»), мало отличаю­щиеся от подобных ингушских музыкальных инструментов недавнего прошлого». (21, 96)

Ремесла и протшс/іш

Сумка для хранения предметов женского рукоделия, футляр для часов, тесьма

Из твердых пород дерева изго­тавливались сохи — «нух», вилы — «шода», лопаты — «бахь», грабли — «йолхьинг» и другие орудия земле­делия.

Помимо изготовления посуды было довольно развито ремесло бон­дарей, которые изготавливали кадуш­ки — «пед», обтянутые обручами — «та­неш», маслобойки, корыта, чаны и др.

Обычно геометрическими узора­ми украшали сундуки, двери, налич­ники окон. Иногда сундуки обивали жестяными полосками с пунсонным узором.

Особого искусства требовало из­готовление арбы. Наибольшее внима­ние мастера уделяли колесам и осям.

Ремесла и протшс/іш

Для труженика было большой редко­стью иметь сплошную железную ось.

Обычно она изготавливалась из кара­гача — «муш» или другого крепкого дерева. На трущуюся часть оси позд­нее стали приделывать железные на­кладки. Верх арбы делали из досок, но иногда и из ивового плетня. В го­рах, и то не везде, применялись двух­колесные арбы. На равнине они име­ли повсеместное распространение. В начале ХХ века наиболее зажиточная часть крестьян стала пользоваться четырехколесными телегами, заим­ствованными у казаков.

В каждой семье имелись и дет­ские люльки, изготовленные особым Гребень для расчесывания шерсти

Ремесла и протшс/іш

* — ни

Чаша для процеживания, половник, дуршлаг, кружка

Ремесла и протшс/іш

%

Деревянная шкатулка, казачий рубель

местным способом. Из дерева изготавливались скамейки — «гїанд» и трехножные небольшие столики — «шу».

Было довольно развитым гончарное производство. Из глины делались чаши — «кад», кружки — «чами», стаканы — «пела», маленькие плош­ки — «ц! азилг», кувшинчики — «суралг», кувшины — «кхаба», большие кувшины для зерна и воды — «геба», большие кувшины с заостренным дном для сбивания масла — «кувра». Гончары разбирались в разных сортах глины, умели ее отмачивать. В глиняную массу для прочности и вязкости добавляли каменную крошку. Для ее производства существовали специаль­ные мельницы-дробилки. Готовое изделие покрывали тонким слоем особо вязкой глины (поливная керамика). Изделия изготавливались на гончарном круге, сушились в прохладном месте (чтобы не растрескались) и затем под­вергались обжигу. До сих пор в горах еще сохранились следы обжиговых пе­чей. Успешно с местными гончарными изделиями конкурировали изделия кубачинских («кубче») мастеров. Постепенно гончарную посуду вытеснила привозная посуда из фаянса и стекла, по-ингушски — «ингале пхьегїа».

Наряду с деревянной, гончарной имелась и металлическая посуда. Из бронзы изготавливались клепаные огромные котлы, вместимостью туши целого быка — «уст бода ей». В этих котлах на свадьбах и других торжествах варилось мясо. До принятия ислама в них варили и пиво. Котлы разных размеров состояли из пластин, настолько искусно скле­панных, что они совершенно не протекали. Металлическими были и

Ремесла и протшс/іш

В краеведческом музее, г. Назрань

разного рода кувшины — кумганы («гіумагіа»). Изготавливались они из
латуни или меди.

Было развито кожевенное производство. Шкуры крупного скота
(«нихь») и мелкого скота («ц! ока») специальными скребками освобожда-
ли от мездры, а затем в специальных чанах держали в кислотном растворе,
который назывался «сулла», основным компонентом которого являлась
кислота, выделявшаяся из помета птиц. Затем прошедшую эту обработ-
ку кожу замачивали в растворе с дубильными веществами. Далее кожу
мяли катками или руками. При этом иногда использовали отруби, при-
дававшие коже приятный светлый оттенок. Из готовой кожи делали обувь

(«нахьара маьчи»), ремни («оаса»),
бурдюки («кит»), мешки («лаьжг»),
сбрую («дирст», «журал», «т! он») и
другие изделия.

Сыромятную обувь, которая
имела свойство размокать от воды,
периодически положено было сма-
зывать жиром. До сих пор сохрани-
лась пословица: «Свиную кожу надо
смазывать свиным жиром» — «Хьак-
хий ц! ока хьакхий даьтта хьакха
деза». Она свидетельствует, что в до-
исламский период обувь шили и из
свиной кожи. Впрочем, сегодня эта
пословица чаще всего употребляется
в переносном значении (например, в
значении: он заслуживает того, что
сам заслужил). Сыромятная обувь
делалась просторной, т. к. в нее наби-
вался ковыль («кГаж») и лишь затем
всовывалась нога, одетая в шерстя-
ной чулок. На икры ног надевались
ноговицы («пезгаш»). Они напуска-
лись на сыромятную обувь, а сверху
ремешками подвязывались под ко-
леном. Обувь («маьчи») с пришитой
подошвой называли «пашмакх» —
башмак. В обиходе обычными для
всех были тапочки — «хулчи». Рань-
ше имелась такая поговорка: «Не дай
нам иметь такое потомство, которое

Ремесла и протшс/іш

Ремесла и протшс/іш

Ремесла и протшс/іш

Ремесла и протшс/іш

Ремесла и протшс/іш

по утрам будет искать свои «хулчи»!

Бурдюки обычно делали из тщательно очищенной козьей шкуры, мехом на­ружу. Обычно бурдюки с водою брали, уходя на по­левые работы. Например, в предании о переселении Дудара из фяппинского общества в Осетию пове­ствуется, что он-де был на покосе, но ему мешал принесенный им бурдюк, который постоянно ска­тывался, и тогда он якобы сказал: «Уйду и буду жить на таком месте, на котором бурдюк не будет скатываться». В Закавказье бурдюки исполь­зовались для хранения вина. В Ингушетии не сохранилось сведений о таком их предназначении. Хотя в Ингушетии, даже иногда и после приня­тия ислама, изготавливались слабоалкогольные напитки — пиво («йий») и брага («них»). Также ингуши изготавливали напиток «масхам», позаим­ствованный из Кабарды, по крепости этот напиток приближался к вину.

Кожаный мужской пояс, а иногда и конская сбруя украшались ин­крустированными серебряными бляшками («метташ»).

Кузнечное и плотницкое ремесла всецело принадлежали мужчине. В гончарном и кожевенном производстве применялся как труд мужчины, так и труд женщины. Например, заготовкой глины и дров, производ­ством кожи, то есть всем тем, где необходимо было приложить много физического труда, занимался мужчина.

Как в древности, так и в период рубежа XIX — XX веков, большое значение в хозяйстве ингушей имело шерстяное производство. Мужчи­ны только стригли шерсть, всю остальную работу с этим материалом исполняли уже женщины. Иногда к этому труду, особенно при чесании шерсти, могли привлекаться и дети. Овечью шерсть различали на весен­нюю и осеннюю. Ее сортировали и по цвету. Шерсть необходимо было тщательно промыть, просушить и основательно расчесать. Лишь затем начинали из шерсти сучить нити для ткания сукна. Тут использовались прялка с прялицем («йоач1анг»). Для сукна нити пряли как можно тонь­ше, чем и измерялось искусство пряхи. Для чулок и носок нити прялись уже потолще. Домотканое сукно различали по тонкости и по прочности изготовленного полотна, из которого шили одежду. Сукно окрашивали в черный, белый, охристый, красный цвета. Красители имели раститель­ное происхождение.

Бойкой торговлей в ингушских селениях занимались лотошники (ко­робейники), преимущественно из армян и евреев. Обычно у них покупа­ли такие ткани, как шелк («даьре»), бязь («боза»), кисея («киси»), иглы, наперстки, гребни и др. предметы.

Ингушскими мастерицами широко применялся войлок: в постель­ных принадлежностях, в виде паласов, ковров, которые часто делали аппликативными. Изготавливались они следующим образом: брали два войлока разных цветов, допустим, оранжевого и красного; на обоих вы­резался один и тот же орнамент, затем эти орнаменты меняли местами и сшивали их с основой. Войлок также шел на изготовление голенищ (т. н. «бурок»), из него делали подседельники и попоны, шили домаш­нюю обувь, применяли при изготовлении одеял. Позднее одеяла стали делать из шерсти. Из обработанных шкурок молодых барашков («мер — лушек») женщины шили мужские шапки. Также из овчин изготавли­вались шубы — «кетар».

Немалое место в жизни мужчин уделялось бурке, войлочное полотно которой изготавливалось из овечьей шерсти с добавлением козьей. Бур­ка исполняла функции и плаща, поскольку была непромокаема, и пальто, поскольку хорошо сохраняла тепло и защищала от ветра. Если, бывало, всадник вынужден был заночевать в безлюдном месте, он особым образом заворачивался в бурку, которая при этом становилась для него спальным ложем и шатром.

Из козьего пуха вязали большие шали, которыми женщины укрыва­ли себя с головы до пояса. Они им заменяли и пальто, и бурку.

Из тростникового растения «шаша» мастерили циновки — «аьргаш». Так как во многих домах той поры полы были глинобитные, то на пол стлали войлочные паласы и плетеные циновки. Из особого кустарника («магаск» или «ц! увна саьрг») изготавливались корзины, основы для седел, кнутовища, метлы.

Особого искусства требовала обработка конопли. Ее стебли размола­чивали, затем вымачивали, после этого особыми гребнями вычесывали так, что оставались лишь нити. Сохранилась рабочая песня, которая на­певалась при обработке конопли:

«Ставя гордые шесты,

Изготавливая охапки пряжи,

Вычесывая очажной золою,

Очищая изогнутым ребром,

Изготавливаем коричневые мотки, — Да будут длинные, крепкие нити,

И с ними пусть будут красивые бурки К весенней пахотной поре». (2, 200)

Ремесла и протшс/іш

Названные здесь «бурки» нельзя путать с бурками, обозначающи­ми одежду (плащами, пальто), — здесь этим словом обозначена обувь. В песне отразились некоторые элементы трудового процесса: натяги­вание нитей на шесты, применение очажной золы и скребка (изогну­тое ребро). Конопля давала прочную и влагоустойчивую нить, которая была незаменима при шитье, из нее же изготавливали мешки и ве­ревки. Применение же конопли в качестве наркотического средства совершенно не имело места.

Еще в 30-х годах XIX века русский офицер, исследователь И. Бларам — берг отмечал, что ингуши, в отличие от других народов, весьма подна­торели в изготовлении мельниц, которые у них имеются в каждом, даже небольшом горском ауле. Позднее Н. Грабовский отмечал:

«У ручьев, протекающих вблизи горских аулов, взоры путника неволь­но останавливаются на каких-то маленьких безобразных грудах, только верхом своим напоминающих, что они похожи на строение. По однооб­разному шуму внутри этого оригинального строения можно только дога­даться, что это мельница. Устройство мельниц у горцев чрезвычайно про­сто: складывается четыре бревенчатых или каменных стенки, последние без цемента, высотою в 1,5-2 аршина, и набрасывается земляная крыша; внутри, где могут, сидя на корточках, поместиться три человека, вделы­ваются в коробку из древесной коры два жернова, один из которых (верх-

ний) вращается на оси, прикрепленной к сколоченному крестообразно из двух досок колесу, приводимому в движение струей воды, бьющего под пол мельницы, где находятся и колеса». (15, 108)

Отношение к мельнице у ингушей было особенным. В горах не было профессиональных мельников, т. к. небольшие мельницы, подобные вы­шеописанной, являлись собственностью небольших горских аулов. На равнине же строились более крупные мельницы, и там уже появилась профессия мельника. С ним расплачивались натурою, скажем, с меш­ка помола забиралась определенной величины чаша муки — гарнец* «боал». Мельник был уважаемым человеком, иногда он содержал одно­го — двух работников. Профессия мельника считалась настолько мирной, что с ней даже связана притча следующего содержания.

«В мире и достатке жил мельник. Как-то у него остановились на ноч­лег абреки, которые хвастали тем, что они не пашут, не сеют, не жнут, но в достатке живут. Соблазнился мельник таким житьем, продал мель­ницу, на вырученные деньги снарядил коня и оружие, а затем примкнул к шайке абреков. Как-то поскакали они угонять княжеский табун, но удача изменила им — охрана встретила их огнем. Бывшему мельнику пуля попала в голову, но он от этой раны не погиб. Понесли его к ле­карю. Лекарь особым скребком стал скоблить черепную кость, чтобы извлечь пулю. Тут один из присутствующих попросил лекаря быть осторожнее и не повредить мозг. Услышав эти слова, полуочнувшийся мельник сказал лекарю: «Скобли смело. В этой голове нет мозгов. Если бы они были, я бы не продал мельницу и не избрал бы бранный путь».

Этими словами народ определенно выразил свое пренебрежение к грабительскому (воровскому) ремеслу и тем самым возвысил значение мирного труда.

Подтверждением того, что мельнице отдавалась дань уважения с древнейших времен, являются два нартских сказания ингушей — «Сеска Солса и Селик Пиръа» (5, 37) и «Когда оживут нарты». (5, 261)

В обоих сказаниях, подобно финской Калевале, мельница челове­чеством (нартали) была обретена в потустороннем мире мертвых, что призвано было подчеркнуть ее необычайность. К тому же, по второму сказанию, эта потусторонняя мельница была настолько волшебной, что давала помол без всякого зерна и в определенный момент спасла нартов от голодной смерти.

Прекрасные природные условия давали ингушам возможность развивать различные промыслы, в частности — пчеловодство. Мало — мальски рачительный хозяин, особенно в горах, обязательно имел

‘ Гарнец — русская мера объема сыпучих тел, равняется 3,2798 л.

Ремесла и протшс/іш

Охотничий промысел, особенно в горах, также являлся своего рода
трудовой деятельностью. Герои ингушских нартских сказаний и сказок,
если не участвуют в бранных делах, обычно занимаются своим люби-
мым промыслом — охотой. Вплоть до ХХ века, даже после сплошной
исламизации населения, охотники все еще продолжали чтить божество
охоты «Елта», а затем — божество злаков, туров и оленей «Хагар-ерда».
Сохранился фрагмент молитвы, обращенной к Елте:

«О божий Елт! Гости пришли к тебе. Идя впереди, дай нам самое
крупное из рогатых. Наше выстреливающее ружье направь в круглую го-
лову. Наше верно намеченное (ружье) направь в некрасивое сердце (зве-
ря). Жирного тура дай нам, о божий Елт, тучного мясом, плотного салом
дай нам. У тебя, при зверях находящегося духа, просим мы, ты у бога

проси». (2, 180)

свою пасеку. Ульи обычно делались из плетеных прутьев, обмазанных глиной. Сверху улей прикрывался утепленной крышкой. Помимо вну­треннего потребления излишки меда шли на продажу. Использовался мед и в народной медицине.

О СКИФО-ТЮРКСКИХ ПАРАЛЛЕЛЯХ

…Язык савроматов скифский, но издревле испорченный.

Геродот

Ученые — сторонники ираноязычности всей массы скифо-сармато­аланских племен — часто обходят стороной это высказывание отца исто­рии [93, кн. 4, с. 117], потому что оно порождает вполне естественный во­прос: а каким же языком был издревле искажен язык савроматов, если и предки их (скифы), и потомки их (аланы) были ираноязычными? Геродот не стал бы акцентировать внимание на этом факте, если бы речь шла о незначительных расхождениях между двумя какими-нибудь диалекта­ми иранского языка. Тем более что В. И. Абаев рассматривает «скифо­сарматские говоры как одно лингвистическое целое» и считает, что «вряд ли различия между племенными говорами внутри скифского или внутри сарматского были более значительными» [2, с. 149]. Вероятно, утвержде­ние Геродота было продиктовано серьезными языковыми различиями, о чем он не преминул сказать особо. Ведущие скифологи считают, что по­нятие «скифы» в различных аспектах — географическом, политическом и этническом — это далеко не одно и то же, что основным признаком, по ко­торому их отличал Геродот, был язык [380, с. 75]. Следовательно, для этни­ческой истории потомков скифо-савроматского мира огромный интерес представляет выяснение того языка, который настолько и с самого начала [83, с. 20] «испортил», т. е. видоизменил, язык савроматов. Сам Геродот пы­тается объяснить это легендарным происхождением савроматов от брака скифов с мифическими амазонками. Но в этом случае очень важно учесть, что скифы называли амазонок своим термином — ойорпата, что со скиф­ского греки переводили как «убийца мужчин» [93, кн. 4, с. 103; 83, с. 17]. Слово, переданное греками как ойор, есть не что иное, как общетюркское ойр, йэр, эр, т. е. «мужчина», «муж» [272, с. 321]. Заслуживает внимания и то, что амазонки, по словам автора III в. до н. э. Филострата, кормили своих детей кобыльим молоком — кумысом, являющимся традиционным тюрк­ским напитком [83, с. 177; 53, с. 27; 238, с. 105-106; 239, с. 79-80]. Кроме того, амазонки ездили верхом, стреляли из лука, говорили на языке, не понятном скифам [93, кн. 4, с. 113-114], которые для сношения с аргип — пеями, исседонами, иирками и другими соседями амазонок брали с собой переводчиков на семи языках [47, с. 28]. Все это наводит на мысль: а не тюркским ли языком был «испорчен» язык савроматов? Приводимые ниже материалы дают достаточно оснований для правомочности этой мысли. Необходимо предупредить читателей, что употребляемый автором в этих разделах книги термин «тюрки» или «тюркский» не имеет никакого отно­шения к известным тюркам «тюгю» V-VI вв., представлявшим собой уже сформировавшуюся этническую общность. Автор употребляет эти тер­мины чисто условно, чтобы постоянно не прибегать к развернутой харак­теристике синтеза и синкретического этнообразовательного процесса с участием каких-то пока еще четко не проявляемых пратюркских или про- тотюркских этнических элементов.

Поскольку амазонки зачастую помещаются на Северном Кавказе, под­нятый вопрос перекликается с проблемой: с какими из тюркских племен впервые столкнулись древние кавказцы — носители кобанской археоло­гической культуры. В поисках ответа на этот вопрос нельзя умолчать тот очевидный факт, что значительная часть топогидронимики высокогорий Балкарии и Карачая, включая высочайшие пятитысячники Центрального Кавказа, перевалы, ледники и реки, носит тюркские названия. Допустимо предположить, что какие-то группы древних тюрок заняли эти террито­рии задолго до расселения в предгорьях Северного Кавказа аланского или адыгского этносов. В противном случае вопрос: каким образом, ми­нуя эти народы, а точнее, через их головы, балкарцы и карачаевцы заня­ли самые высокогорные районы Центрального Кавказа? — останется без ответа. В широком историческом плане все эти вопросы объединяются в одну сложную проблему первого проникновения в Восточную Европу и на Кавказ тюркоязычных племен и возможного присутствия тюркских пле­мен еще в среде массы номадов, объединенных обобщенным названием — «скифские племена». При обзоре темы прежде всего надо иметь в виду, что «чрезмерное расширительное применение термина «скифы» к племе­нам, сходным со скифами по обычаям или сходным с ними, или, наконец, к племенам, расположенным вдоль торгового пути на восток, восходит еще ко времени до Геродота. Такое употребление этого термина встречается даже у Гекатея Милетского. Он называет… скифами меланхленов и исседо — нов, которых Геродот только сближает со скифами» [347, с. 47].

Вот как писалось по этому поводу в одном из первых томов ведущего исторического издания середины XIX в.: «О скифах и сарматах написано множество, но чрезвычайно мало с критическим тактом и с обширным знанием источников и новейших пособий. Именно во всей этой массе сочинений не достает надлежащего внимания к различию скифов и сар­матов в собственном или этнологическом смысле от употребления этих имен в обширнейшем или политическом и в самом обширном — географи­ческом значении. Если же греки и римляне в дошедших до нас сочинени­ях употребляли эти два имени не в народном смысле исключительно, то само собой разумеется, что многочисленные народы могли быть разного происхождения и языка… Были ли между ними, черноморскими скифами в теснейшем или обширнейшем смысле, уже и народы тюркского про­исхождения?.. По всей вероятности, они были уже во времена Геродота» [295, с. 114-115].

Еще выдающийся ученый прошлого века А. Н. Аристов писал, что «весь­ма возможно, что часть скифов Геродота и других древних авторов принад­лежала тюркскому племени, как полагают многие из новейших исследова­телей» [36, с. 400]. Одним из таких исследователей был и Э. Н. Эйхвальд, который приводит много доводов в пользу того, что среди скифов были и тюркские племена. В частности, он писал, что «к скифам причисляемы были нередко и разные турецкие поколения… Есть бесчисленные дока­зательства тому, что под скифами могли разуметь и турецкие племена… Геродот упоминает тюррагетов и турков (кн. 4, с. 21)… вверх по Днестру Геродот помещает турков, живущих охотой… Тирас или Тюрас (Днестр) до сих пор у турков называется Тур… Во всех изданиях имя их пишется иур — ки — юрки вместо турки… Племя тюрков упомянуто Плинием и Помпонием Мелой, у Страбона — тюрагеты… У Страбона встречается племя урги. Это не встречается ни у одного древнего автора и, следовательно, неправильно переписано переписчиком. Описка могла быть в написании слов тюрки и урки» [314, с. 57-60, 63, 75-78]. Здесь, очевидно, Эйхвальд имеет в виду скифское племя Геродота, переведенное комментаторами как иирки.

Большой знаток истории скифов Ф. Г. Мищенко писал, что «наличность в Европейской Скифии арийского и частнее иранского элемента установ­лена убедительно профессором В. Ф. Миллером; только следует искать его не в господствующей части скифского населения Южной России, а в тех зависимых от царских скифов пахарях и каллипидах, которые, буду­чи оттеснены сюда более воинственными завоевателями, и представляли много общего с сарматами, также, вероятнее всего, принадлежавшими к иранской ветви» [346]. Мнение Ф. Г. Мищенко о том, что царские скифы не были ираноязычными, поддержал и другой выдающийся знаток скифов — В. В. Латышев [350, с. 18-19 и сл. ]. Близки к солидарности с этой точкой зрения и Б. Н. Граков, А. М. Мелюкова [347, с. 50-51]. Прежде чем «списать» эти мысли и предать их забвению как безнадежно устаревшие, необходи­мо опровергнуть нижеследующие сведения самого Геродота и массу явно тюркских элементов в языке и культуре скифских племен, которые совер­шенно чужды их ираноязычным потомкам — сарматам и алано-осетинам.

1. Как известно, к кругу скифских Геродот относит около 15 племен: каллипиды, алазоны, скифы-пахари, скифы-кочевники, царские скифы, андрофаги, невры, будины, савроматы, гелоны, аргиппеи, исседоны, аука — ты, иирки (юрки), фиссагеты (массагеты) и др. Но к собственно скифам по языку он относил только первые пять племен [95, с. 17-18]. Об осталь­ных же он часто говорит, что они имеют свой отличный от скифов язык. Такими племенами он считал савроматов, аргиппеев, иирков, андрофа­гов, будинов и т. д. Кстати сказать, этноним будин трудно не сопоставить с тюркским судын (будин) — «народ», «племя».

Интересно сообщение Геродота о племени невров, которые, по его сло­вам, не были этнически скифами. «Скифы и живущие среди них эллины, по крайней мере, утверждают, что каждый невр ежегодно на несколько дней обращается в волка, а затем снова принимает человеческий облик» [93, с. 213]. «Волк считался тотемным животным невров и почитался ими», — пишет комментатор и переводчик Геродота Г. А. Стратоновский [93, с. 521]. В таком случае можно вспомнить, что волк являлся тотемным животным, прародителем и божеством древних тюрок, как, впрочем, и у многих дру­гих народов [54, с. 237, 290; 90, с. 23-24]. Китайские авторы писали о тотем­ном волке тюрков: «Хан по его характеру и свойствам есть волк»; уместно будет привести слова из инструкции китайских военачальников при напа­дении на тюрков: «Таковую должно употреблять меру: гнать кочевых и на­падать на волков». Наконец, нельзя не отметить легенду древних тюрков о том, что прародительницей их была волчица. Одно из древнетюркских племен, ведущих свое начало от сына этой волчицы, называлось Асян или Ашан. Этот этноним происходит от слова ашин, т. е. «благородный волк» [90, с. 23]. Непосредственную связь с этими данными имеют многие балкаро­карачаевские топонимы — Ас-кала (крепость ас), Аш-Тотур (название урочища), названия месяцев в календаре: Тотур-ай и др. В этих названиях сохраняется и имя народа ас (восходящее к волку), и имя божества — по­кровителя волков — Тотур [103, с. 13]. А в эпических сказаниях балкарцев и карачаевцев сыновья одного из нартских героев — Дебета — обращаются друг к другу со словами: «Ах ты, волк мой быстроногий…» [305, с. 86].

По сведениям Аммиана Марцеллина, «в середине между аланами, по­лучившими свое имя от гор, живут невры по соседству с высокими вер­шинами, на отвесных скалах…» [83, с. 188]. Не вызывает сомнений то, что у одного из самых компетентных авторов речь идет о жителях Кавказа.

2. Большое сходство с тюркскими племенами обнаруживают иирки, или июрки, которых комментаторы Геродота считают предками двуязыч­ных мадьяр, занимавших северокавказские равнины [75, с. 84-85, 324, 371]. У Геродота иирки помещены в окрестностях высоких гор, земля в их краях «твердая, как камень, и неровная», — пишет он. А комментаторы ви­дят в этой оценке солончаковые степи — бывшее морское дно [93, с. 192, 519]. Можно предположить, что здесь могли подразумеваться «черные земли» и степи-буруны Кумо-Манычской впадины. Само название — юрю — ки, июрки — очень близко этнониму древних тюркских племен июрков на Балканах и Анатолийском нагорье, а также этнониму иркан, от кото­рого происходит название Каспийского моря — Ирканское [113, с. 28-30]. С иирками Геродота вполне сопоставимы ирканцы Страбона и ирканы Помпония Мелы, жившие у Ирканского (Каспийского) моря [169, с. 116, 124; 271, с. 485-486]. Можно допустить связь между этнонимом ирканы и назва­нием племени и области Иркуун в районе «горы Эльбурз» Шереф ад-Дина Йезиди и Низам ад-Дина Шами, описавших походы Тимура в окрестности Эльбруса в 1395 г. [278, с. 122, 182]. В связи с отмеченными фактами инте­ресно заметить, что В. И. Абаев считает термин Гиркания происходящим от названия «волчья страна» [2, с. 28]. В этом случае необходимо вспомнить, что река Терек у арабских географов называлась Волком, а рудимент этого названия сохранился в нынешнем названии одного из рукавов Терека под именем Берючюк — «волчонок» [127, с. 51].

3. Сведения Геродота об иирках и аргиппеях, отождествляемых В. В. Латышевым, С. Я. Лурье, Г. А. Стратоновским с предками башкир и ма­дьяр [93, с. 519; 173, с. 100; 171, с. 249-288] по образу жизни и занимаемой территории, буквально повторяются Плинием и Помпонием Мелой при описании племени турки и тирки. «После долгого перехода по этой каме­нистой области (скифов — иирков. — И. М.), — пишет Геродот, — придешь в стра­ну, где у подножия высоких гор обитают люди… Имя этого народа — аргип — пеи» [93, с. 193]. Эти аргиппеи, по словам Геродота, все лысые, говорят на особом языке, одеваются по-скифски.

Помпоний Мела почти дословно повторяет геродотовское описание окрестностей Меотиды, земли будинов, и повествует: «В близком сосед­стве с ними фиссагенты и турки, живут в обширных лесах и добывают средства к жизни охотой. Затем суровая и пустынная страна, на широком пространстве покрытая непрерывной цепью скал… Они отличаются весь­ма справедливыми нравами, живут в лесах… головы у женщин и у мужчин голые. Поэтому они считаются священными, и не только их самих не оби­жает никто из столь диких племен, но даже другие, прибегнувшие под их защиту, становятся неприкосновенными» [169, с. 119, 122].

Продолжим геродотовскую характеристику аргиппеев: «…никто из лю­дей их не обижает, так как они почитаются священными, и у них даже нет боевого оружия. Они улаживают распри соседей, и если у них найдет убе­жище какой-нибудь изгнанник, то его никто не смеет обидеть. Имя этого народа — аргиппеи». Аргиппеи Геродота, в V в. до н. э. живущие рядом с иирками, в середине I в. н. э. Помпонием Мелой названы турками, по всей видимости, поэтому Плиний в 70-х гг. I в. н. э. тех же аргиппеев называет тирками и помещает в тех же местах, рядом с фиссагетами и зихами — пред­ками адыгов [271, с. 483; 169, с. 180].

Наличие среди геродотовских скифов тюркских племен доказывают слова автора V в. н. э. Зозима, сказанные им в адрес гуннов: «Некоторые называют этот народ Уннами, другие говорят, что его следует называть царственными скифами или тот народ, про который говорит Геродот, что он живет у Истра, со сплюснутыми носами, маленького роста» [83, с. 199]. Речь, как мы видим, идет о представителях тюрко-монгольской расы. Кроме того, есть все основания сопоставить бритоголовых аргип­пеев и турков со средневековыми бритоголовыми тюрками — болгарами и хазарами, о чем пишет «Именник болгарских князей» и Моисей Каган — катваци [32, с. 155; 124, с. 120-121].

Этноним иирки можно сопоставить и с этнонимом иркан и гиркан, кото­рые, по мнению многих ведущих историков и тюркологов, можно связать с древнетюркским этнонимом и титулом — гурхан [37, с. 105; 32, с. 422; 140, с. 100; 184, с. 397]. В пользу этого свидетельствуют и сообщения Иосифа Флавия о том, что аланы, «живущие вокруг Танаида и Меотийского озера… замыслив вторгнуться с целью грабежа в Мидию (территория Ирана и Азербайджана. — И. М.) и еще дальше ее, вступили в переговоры с ца­рем ирканцев, ибо он владел проходом, который царь Александр запер Железными воротами. и когда тот открыл им доступ, аланы напали на ничего не подозревавших мидян…» [168, с. 484]. Эти слова позволяют думать, что речь идет о Дербентских воротах, находившихся тогда в руках гуннов, к которым и относится термин Флавия — ирканцы. По сведениям Диодора Сицилийского (I в. до н. э.), гирканцы жили у южного побережья Каспийского моря [376, с. 249]. В этом контексте очень уместны слова Плутарха (46-120 гг. н. э.). Он писал, что «после смерти Дария Александр с отборнейшими силами вступили в Гирканию; увидев морской залив, пока­завшийся не меньше Понта, но имевший более пресную воду… он предпо­ложил, что это Меотида, однако естествоиспытатели за много лет до Алек­сандра знали, что это так называемое Гирканское, или Каспийское, море» [376, с. 9, 78]. Плутарх очень хорошо знает иберов, легов, гелов, албанцев и других кавказцев. По словам же Леонти Мровели, в 70-х гг. I в., т. е. во времена Иосифа Флавия, гунны владели и Дарьяльским проходом, отку­да пришли в Картли братья Базук и Амбазук. Последнего, как известно, на рубеже V-VI вв. н. э. Прокопий Кесарийский прямо называет гунном и вла­детелем Дарьяльского прохода [148, с. 112]. Известно также, что овсы вре­мен Вахтанга в середине V в. н. э. были гуннами Северного Кавказа [160, с. 108; 178, с. 33, 69-70]. Гуннами называет войско Амбазука и автор VI в. Захарий Ритор [160, с. 109].

На прямую связь скифов («доителей кобылиц», «пьющих кобылье моло­ко», «из кумыса делающих сыр» и «употребляющих конину») со средневе­ковыми куманами указывают слова П. Карпини, характеризующие послед­них: «Когда же он умрет, то… перед ним ставят стол и корыто, полное мяса, и чашу с кобыльим молоком и вместе с ним хоронят кобылу с жеребенком и коня с уздечкой и седлом, а другого коня съедают…» [238, с. 32].

4. По мнению ряда крупных специалистов, «целый ряд языков засвиде­тельствован почти исключительно ономастикой. Таков и скифский язык» [2, с. 239; 282, с. 53]. Но и «известные скифские имена в большинстве слу­чаев иранские, отчасти фракийские, отчасти пока необъяснимые. То же касается этнонимики и топонимики» [347, с. 40]. Обратимся именно к этой, пока не разъясненной категории скифских имен, этнонимов, топонимов и отдельных лексем.

В надписи Ассархадона под 673 г. до н. э. говорится о «царе страны Ишкуза (Ашкуза, Аскуза) — Партатуа» [161, с. 65; 160, с. 72; 32, с. 19]. По нашему мнению, этот этноним скифов совершенно тождествен древне­тюркскому этнониму Аскизи или Ашкиши, известному по трудам Махмуда Кашгарского и Ибн Хордадбеха [37, с. 490-587]. На древней родине тюрк­ских племен — Алтае, в среднем течении реки Абакан имеется речка Аскизи, этот район прежде входил в Аскизскую думу, ныне представляет собой Аскизский административный район. На этой реке расположено селение Аскиз, возле которого открыт известный могильник из каменных ящиков, относящийся к упоминавшейся карасукской культуре. В этом рай­оне жили алтайские тюрки рода Сагай [36, с. 346; 310, с. 71-91; 311, с. 149]. Известно, что многие тюркские племена называли себя именем рек, на берегах которых обитали, как свидетельствует «Армянская география». Известные алтайские этнонимы Чу-киши, Ку-киши, Туба-киши, Алтай-киши означают — «чуйский человек», «люди с реки Ку», «люди с реки Туба», «ал­тайские люди» и т. п. Следуя этим традициям, можно сказать, что этноним Аскузы есть Ас-кизи или Ac-киши, т. е. «Ac-люди» или «Аш-человек» [36, с. 279; 239, с. 5-6; 139, с. 174]. В прямую связь с этим этнонимом можно по­ставить сообщение Ибн Саида, переданное В. В. Бартольдом в следующих словах: «Из кавказских народов самым западным, по Ибн Саиду, был народ каса, косоги наших летописей; далее к востоку жили аркеши (или азкеши), абхазы и аланы. Все они были христианами; кроме абхазов, все считались тюрками» [388, с. 109]. В этом этнониме видится имя древнетюркского пле­мени ас, происходящего от легендарной волчицы. Родоплеменные группы ас сохранились до сих пор у казахов, узбеков, киргизов, ногайцев и баш­кир [36, с. 404; 13, с. 112]. Если же верно чтение этнонима как шикуз, то со­ответствующую этимологию его как тюркского этнонима иш-гуз (ич-огуз), воспетого в эпическом сказании огузов «О Деде Коркуде», предлагает О. Сулейменов. 24 рода огузов согласно эпосу делились на два крупных объединения: иш-огуз — «внутреннее племя» и таш-огуз — «внешнее пле­мя». Одна из песен повествует о том, что «таш-огузы восстали против иш — огузов» [41; 226, с. 77]. Исследователи предполагают переход тюркского иш-огуз в ассирийское иш-гуз; по их мнению, гласная «о» теряется в се­митской передаче. Арабы, например, огуз превращали в гуз. Византийцы именовали огузов их самоназванием — узы [226, с. 77; 36, с. 418; 37, с. 91; 78, с. 194].

Есть еще один вариант этимологии этнонима скифов. В комментариях Евстафия к Дионисию (XII в. н. э.) говорится, что скифы получили свое имя от слова, означающего на их языке «сердиться», потому, что они очень раз­дражительны [83, с. 142; 171, с. 282, 288]. Известно, что на многих тюрк­ских языках, и в частности на татарском, башкирском, слово ашу означа­ет «злиться, сердиться». Прибавив к этому слову термин киши, кизи, мы получаем интересующий нас этноним ашукизи или ашукиши, т. е. «злой мужчина». Вполне уместно здесь напомнить и то, что слово ас на чуваш­ском языке означает «беситься, шалить, озорничать» [272]. Такая частица в этнониме скифов весьма характерна.

В индоевропеистике утвердилось мнение, что имя скифского царя Ишпака восходит к авестийскому спаа — «собака» или к мидийскому спак — «собака». В индоевропейских языках этот термин распространен очень мало, поэтому говорить об индоевропейском его происхождении не приходится. Он заимствован, как считают Фасмер и Трубачев, но отку­да? Трубачев находит для славянского слова прототип — тюркское кобяк. Иранские же примеры остаются без «родителей». Но прямой переход «ко­бяк — собака» недоказуем [226, с. 269]. Имена Испак, Исмак очень распро­странены в среде башкир, каракалпаков, карачаевцев и балкарцев по сей день. С позиции тюркских языков имя Ишпак, Испак означает «след видь», что тождественно понятию «идти по следу» [226, с. 268]. Но есть возмож­ность видеть в этом имени и вариант — Асбек, т. е. «Бек асов». В любом из этих случаев можно полагать, что ассирийские надписи — самый древний документ, «могущий подтвердить факт существования в VII в. до н. э. тюрк­ского этнонима иш-огуз, титульного имени ис-пак» [226, с. 270].

5. Скифы считали своим родоначальником Таргитая, рожденного от брака дочери Борисфена и Зевса. У Таргитая было три сына: Липоксай, Арпаксай и Колаксай [93, с. 188]. Имя Таргитай пока не получило бесспор­ной этимологии, хотя буквально тождественно имени Таргитай — авар­ского посла 583 г. к римскому императору Маврикию, имени тюркского вождя Таргицай, почти сохраняется в имени Тарагай, сына известного золотоордынского хана Хулагу, и вообще стоит в ряду такого множества тюркских имен XIII в., как Актай, Асутай, Ашиктай, Баритай, Бурилтай, Бурунтай, Даритай, Камтай, Кутай, Колимтай, Кутуктай, Кяхтай, Манзитай, Ойратай, Сабуктай, Сартактай, Субектай, Субетай, Тубтай, Уйгуртай, Усутай, Хокутай, Чагатай, Чутай и многие другие. Кроме того, по своей структуре оно близко к таким тюркским социальным терминам, как курултай, и то — понимим Алтай, Тарбагатай, Чагатай, Сартактай. Частица «тай» в этих именах означает принадлежность к какому-то народу, обществу или госу­дарству [37, с. 109, 293]. Следовательно, имя Таргитай может означать «на­род Тарги», может быть — Тургу, Турку? Имя Таргитай очень близко к имени родоначальника хазар — Тагарма и родоначальника всех кавказцев гру­зинской хроники Леонти Мровели — Тагармосу с небольшой метатезой Тагар — Тарга и с характерным окончанием «ма», «тай», «мос», подчерки­вающим принадлежность к Тагару — Таргу.

Здесь весьма уместно утверждение В. И. Абаева о том, что в скифском языке «самый распространенный вид — метатезы с участием р: в группе из двух согласных р не мирится с положением на втором месте и перескаки­вает на первое». Этому факту он приводит множество примеров [2, с. 213]. Пользуясь этим, мы можем предположить переход тагры в таргы. И если учесть, что в греческом языке буква «у» означала звук г, гъ и нг, то наше предположение получает дополнительную аргументацию для чтения тангри, тагри, тагъри как тарги, таргъы, тарнгы и пр. [326, с. 226-227; 330, с. 413-432; 335, с. 165; 338, с. 519].

В балкаро-карачаевском языке при помощи «ма» образуются многие термины: адам + ма — «человек Я», сары + ма — «желтый Я». Возможно, в этот ряд могут стать этнонимы: карай-ма (караим) «смотрю, надзираю» или кара-ма — «черный Я»; таким же образом образован этноним туркмен (турк-ме), что означает: «турк Я», как и в этнониме ку-ма (куман), т. е. ку я, означающем: «лебедь Я», и восходящем к легендарному тотему — Лебедю [326, с. 99]. Таким образом, Тагар-ма с позиций тюркского языка означа­ет: тагар Я. Тюрко-скифские параллели могут быть подтверждены и тем, что в Моисеевой книге «Бытие» Аскеназ, Рифат, Тагарм являются родными братьями — сыновьями Гомера (киммерийцами) и внуками Иафета (Бытие. Гл. 10, 3) [171, с. 265]. В связи с именем Таргитай очень важно учитывать, что слово тарх/тарг на тюркских языках означает «кровный родственник», «единокровный», «соплеменник» [365, с. 72].

Имена сыновей Таргитая считаются будто бы иранскими и озна­чающими три сферы скифской мифологии — верхнюю (небо), среднюю (землю) и нижнюю (подземелье) [47, с. 84-85]. Полагают, что частица «ксай» в этих именах означает осетинское хшай — «повелитель, владыка, царь». Следовательно, Кулаксай означает Кула+ксай, т. е. «владыка солнца» или «солнца царь». Возникает сомнение: почему же именем верховного боже­ства — светила — назван младший сын при наличии живых старших? Имя другого сына — Арпаксая — считается означающим «владыка глубины», по­тому что слово арф по-осетински означает «глубокий».

Для доказательства же наличия и промежуточного божества земли исследователи прибегают к следующим аргументам: «Лингвистические исследования показывают, что все имена, которые называет Геродот в легенде о происхождении скифов, являются иранскими, но отражают за­кономерности одного из скифских диалектов, во многом близкого осетин­скому языку. Последнему, как и ряду скифо-сарматских диалектов, был свойствен переход «ри» в «ли»… Такая закономерность показывает, что «Липа» в имени Липоксай должно соответствовать форме «Рипа» в других более архаичных скифских диалектах» [47, с. 85]. Таким образом, натяги­вается недостающее звено в их толковании — название «гора» и «владыка гор». Но разве лингвистическая наука знает множество скифских диалек­тов, скифо-сарматских диалектов и даже их архаичные формы, если язык скифский «известен только исключительно ономастикой»?! [2, с. 241; 282].

Во-вторых, известно, что ламбдаизм — переход р/л является закономерно­стью тюркских языков [42, с. 117; 246, с. 12].

Теперь посмотрим, как объясняются эти имена с позиции тюркских языков. «Матерью» сыновей Таргитая была река, на тюркских языках река обозначается словом чай, сай [317, с. 224]. Поэтому ничего удивительного нет в том, что в их именах фигурирует слово «река» — сай. Кроме того, в греческом языке звуки ш, ч передаются как кс[314, с. 83-84], поэтому окон­чание ксай означает не осетинское хшаи, а просто шай или чай. Арпаксай будет Арпачай (Арпашай, Арпасай), Кулаксай — Кулакчай и Липоксай — Липокчай. В первом случае мы можем видеть сочетание ирано-тюркского названия путем сложения иранского слова арф — «глубокий» и тюркского сай, чай — «река» и получить имя Арпачай — «Глубокая река». Это слово можно вознести и к тюркскому Арпачай, т. е. «Ячменная река». Во втором названии слово кулак в тюркских географических терминах означает «боковая», «рукав», и поэтому Кулакчай и Кулаксай будет означать «боко­вая река» или «рукав реки», а может, просто — «приток». Слово липок на балкаро-карачаевском и других тюркских языках означает лыппык, ял — пак «плоский», что, вероятно, передает понятие «разливающейся реки» (Лыппыксай). Нет ли в этом имени намека на Днепровские (материнские) лиманы — лиманы Борисфена? Имена этих юношей неотделимы от таких тюркских топогидронимов и этнонимов, как Ени + сай (Енисей), Янь + сай, Бури + чай, Арпа + чай, Кара + чай, Ачи+чай, Кок + сай, Майли + сай, Кин + сай, Одз + жай, и многих других, где отчетливо читается тюркское чай, сай — «река». Имя скифского Арпаксая очень близко имени княжеского рода тю­рок — Арпад, о которых говорит Константин Багрянородный [142, с. 140].

Тюркскими являются и имена скифских царей — Янгир, т. е. «душегуб» [314, с. 57], Атей, означающее «отец». Вполне возможно, что тюркским ока­жется и имя Партутай с упоминавшимся характерным окончанием «тай».

Некоторые древнетюркские племена чередовали звуки м и б [90, с. 114; 110, с. 11; 321, с. 16], точно так же они чередуются в балкаро-карачаевском. Например, слова: биик-миик, т. е. «высоко», муну-бу, т. е. «это», и т. д. С учетом этой закономерности можно вспомнить и имя царя Мадия, ко­торое сопоставляется с именем Бадий, так широко распространенным в карачаево-балкарской среде, а может быть, и с известным именем Батый с той же частицей «тай».

6. Очень интересно сообщение Геродота о том, что скифы прежде всего и превыше всех богов почитают богиню Табити, соответствующую греческой Гестии — богине домашнего очага, городов и государств, т. е. всего окружаю­щего [93, с. 201; 95, с. 86; 158, с. 27]. Хотя в контексте недавней газетной ста­тьи крупный специалист по индоевропейским языкам О. Н. Трубачев и отме­тил, что скифы были предками современных осетин [344], однако в своих специальных работах он приходит к выводу, что «часто в «скифском много псевдоскифского». В «скифском нескифскими» являются и имена богов. По крайней мере, часть этих имен не этимологизируется как иранские, на­пример Табити, несмотря на попытки Миллера, Трацмера, Белецкого» [282, с. 54]. Имя этой богини очень близко к имени героя балкаро-карачаевских эпических сказаний — бога кузнечного ремесла Дэбета, рожденного от брака Солнца и Луны и всегда связанного с огнем очага.

Верховное божество скифов «носило имя Папай — отец» [22, с 15; 95, с. 85]. Общеизвестно, что на тюркских языках это слово означает: «отец», «предок» (бабай, баба). «Богиней лесов, лесных зверей, охоты, земли у ски­фов была Апи — мать» [22, с. 15; 95, с. 81-83, 86]. Это имя не что иное, как тюркское «мать» (апа). Есть прямая возможность с этим именем связать балкаро-карачаевсжое божество лесов, зверей, охоты — Апсаты, восходя­щее, вероятно, к форме Апи-сат. Слово сат на многих тюркских языках означает понятие «святой», «священный», отсюда это имя будет означать «святая мать» [49, с. 45-46]. В балкаро-карачаевском фольклоре она и ее дочь — волшебная красавица Фатимат (Бадымат) — изображаются в обра­зе премудрых ланей. Приведенные факты дают основание серьезно усо­мниться в утверждениях, будто бы все скифские божества носят бесспор­но иранские или осетинские имена [47, с. 22-23].

В последние годы, когда речь заходит о языке скифо-сармато-алан — ских племен, исследователи, как правило, ссылаются именно на ту ра­боту К. Мюлленгофа [343, с. 5, 7], которая у индоевропеистов еще в 30-х гг. характеризовалась как «устаревшая и ничего не дающая для вос­становления реального языка скифов и сарматов» [342, с. 416]. Их мнения сводились к тому, что многие ученые «говорили о языке скифов-иранцев, скифов-осетин, скифов-индусов (санскрит), выворачивали на все сторо­ны несопротивляющийся языковой материал, ломали или вытягивали его на прокрустовом ложе «иранских языков». И вполне естественно, что подобные манипуляции, несмотря на свою явную бесплодность, по сей день оказываются серьезным тормозом в деле продвижения науки вперед, преградив все иные возможности подхода к изучению скифо — сармато-аланского языка. А между тем, широко употребляя термин «скифский язык», даже «диалекты скифского языка», отдельные авторы забывают, что нельзя упускать из виду их условность. «Скифский язык, как нечто единое, цельное и монолитное для всех племен, известных у греков и римлян под именем «скифских», есть фикция» [342, с. 433]. Сам Геродот, как мы видели, писал, что особый язык был и у аргиппеев, и у бу — динов (кн. 4, с. 23, 106). Сообщения Страбона, Плиния и других свидетель­ствуют, что «всякое неизвестное или мало известное племя принимает имя скифов». А у целого ряда античных авторов встречаются сведения о том, что эти «скифы говорили на разных языках» [342, с. 434]. В этой связи нельзя не отметить, что многие исследователи, пользующиеся работами В. И. Абаева при освещении этнических вопросов истории Северного Кавказа, упускают из виду, что, «вместо более или менее ограниченных по территории и частью разобщенных племен скифов и сарматов ира­ноязычной группы в Причерноморье, автор создает грандиозную скифо­сарматскую народность, предков осетин, включая сюда любое племя, получившее у греков одно из этих имен; их историю он отождествляет с историей древних осетин, ищет корни осетинского эпоса в этой истории, т. е. впадает в ряд явных преувеличений» [347, с. 41]. Прямым продолже­нием такой тенденции является и новая книга В. А. Кузнецова [343, с. 347]. Осетиноведов не смущает даже такой факт, что многие скифо-сармато­аланские слова вовсе отсутствуют в словарном фонде осетин, для них достаточно, что эти слова встречаются в Авесте или в древнеиндийском языке. Почему бы эти слова не связать с таджиками, афганцами, курдами, иранцами, иронами Бухарской области, т. е. с теми, кто продолжает зани­мать прежние сако-массагетские области?

7. По утверждению такого крупного специалиста, как О. Н. Трубачев, «нередко в скифских глоссах фигурируют псевдоскифские» [282, с. 53]. Общеизвестно, что, по словам Иоана Цеца, скифы называли Азовское море — Карбалык. Это слово получило в науке широкое признание как тер­мин, означающий «Гигантская рыба» [187, с. 207; 316; 355, с. 171]. Никто не отмечает, что это скифское название состоит из двух тюркских слов: кар — «могучий», «обильный», «крупный», «мощный» [141, с. 161-162] и балык — «рыба». Можно вспомнить, что у кипчаков был одним из мощных родовых подразделений род карбалык [36, с. 367]. Уместно напомнить, что в мифо­логии саяно-алтайских тюрков земля якобы покоится на трех громадных рыбоподобных существах — кербалык [353, с. 539].

Одним из популярных напитков у упоминавшегося скифского племени аргиппеев Геродот называет напиток асхи [93, с. 192-193]. Комментируя Геродота, Г. А. Стратоновский пишет: «Слово асхи (ачи) можно сравнить с древнетюркским ачуг (горький)» — и ссылается на башкирское блюдо ашха, о котором говорит С. Я. Лурье [93, с. 519; 173, с. 100]. Но поскольку у Геродота речь идет о напитке, а не о кушанье, то это слово больше под­ходит к балкаро-карачаевскому напитку ацтхи (ачтхи), и, более того, с учетом естественных трудностей для эллинов фонетически точно воспро­изводить слова «варваров-номадов», это слово тождественно балкаро­карачаевскому термину ицхи (ичхи) — «напиток». Относительно напитка асхи следует отметить еще и такой факт. Многие авторы считают его напит­ком казанских татар — ашы [386, с. 96]. И. Забелин писал, что ашы — асхи — это сок вишен, и приводит мнение путешественника XVI в. Павла Иовия об этом напитке. Ф. Г. Мищенко считает, что дерево «Понтик», из плодов которого аргиппеи делали асхи — это род черешни [385, с. 96]. В этой связи очень интересно отметить, что византийского посла Зимарха в 569-571 гг. алтайские тюрки и их правитель Дизибул угощали великолепным напит­ком «не из винограда, но похожего на виноградный сок» [386, с. 85].

В. И. Абаев пишет, что скифское слово маза — «большой», «великий» восходит к авестийскому маз, а в осетинском языке его нет [2, с. 173]. Хотя оно и восходит к Авесте, но широко бытует у тюркских народов в тех же значениях в форме мазаллы, часто употребляется в форме маза йок, т. е. «нет сил», «нет мочи». С учетом отмеченного перехода м/б можно указать тюркское слово база — «сила», базын — «надеяться на силу». Очень интерес­но и слово мажа — «лучший», «отборный» [284; 291]. Здесь же можно от­метить, что в Малой Букеевской Орде у киргизов был мощный род — маза [36, с. 380].

В «Декрете в честь Протогена» (III в. до н. э.) царские скифы названы скифским термином сай [33, с. 57; 95, с. 22; 34, с. 635]. До сих пор не объ­ясненный термин сай/сый — не что иное, как половецко-караимское и балкаро-карачаевское слово, означающее «почет», «почитать», «уважать»; отсюда происходят у них термины: сайгъа/сыйла — «почтение», «почести», «уважение»; сайгъылы/сыйлы — «почетный», «почитаемый», «избранный», «уважаемый». От этого же слова происходят термины; сайла — «выбор», «выбирай»; сайлама — «выборный» и многие другие [330, с. 459-460]. Отсюда можно заключить, что «царские скифы» в буквальном смысле бы­ли «почетные скифы» (скифы — базилеи Геродота).

Обращают на себя внимание слова В. И. Абаева: «Не случайно, что у самого раннего автора, Геродота, мы находим наибольший процент тер­минов и слов, не имеющих удовлетворительного иранского объяснения. К числу их относится, надо полагать, и термин скул/скол». Этот элемент в самоназвании скифов — сколты, по мнению Абаева, «был, по всей вероят­ности, каким-то важным термином доиранского населения Юга России» [2, с. 244]. Поскольку этот термин в основном относился к потомкам леген­дарных сыновей Таргитая и также до сих пор не разъяснен, то заслуживает внимания примечательная догадка филолога М. Джуртубаева о том, что балкарское слово схылты, означающее «знать», очень близко по смыслу к геродотовскому термину.

Описывая реку Гиппанис, под которой греки подразумевали реку Буг и реку Кубань, Геродот говорит, что в нее впадает горький источник, «име­нуемый скифами эксампей, а эллинами «священные пути» [33, с. 57, 93, 200, 208]. Трудно судить, почему греки называли источник «священными путями», а вот скифское слово эксампай объяснить можно. Геродот пи­шет, что «название источника и местности, откуда он вытекает, по-скифски Эксампей, а на эллинском языке Святые Пути» (кн. 4, с. 52, 81). В своем капитальном анализе античных источников И. В. Куклина совершенно справедливо отмечает, что этимологию слов, которые Геродот передает и переводит как «скифские», не всегда можно объяснять с иранского [368, с. 7]. По словам В. Ф. Миллера, не поддается объяснению с иранского и термин эксампей [179, с. 132]. Однако К. Мюлленгоф первую часть сло­ва — эксам переводил как «невредимый», «неповрежденный», а вторую часть — пей — он возвел к иранскому слову пакта, пантаас — «путь, тропа» [2, с. 175; 369, с. 469]. Однако М. Фасмер считал, что такая этимология с точки зрения лингвистики — неудовлетворительна [368, с. 7]. Дело в том, что Геродот не говорит, что это перевод термина на эллинский язык, а го­ворит, что «по-скифски Эксампей, а на эллинском языке Святые Пути». Достаточно вспомнить, что во многих местах, когда возникала необходи­мость, Геродот всегда подчеркивает: «скифы называют энареями…», «кол­хидское полотно у эллинов носит название сордонического…», «скифами их называют эллины…», «называли их по-скифски аримаспами…», «эта река у скифов называется Пората, а у эллинов Пирет…», или же: «в перево­де на эллинский язык…» и т. п. А в данном случае он приводит лишь два параллельных названия, а не перевод одного и того же термина. Кроме того, если согласиться с Мюлленгофом, то слово эсен — это общетюркское «невредимый», «здоровый», «неповрежденный» [354, с. 183]. Более того, слово эсен или эшан весьма близко к слову аршан — «святая вода, целебная вода» [369, с. 53], а слово бай первоначально, в досакское время, означало сверхъестественную силу, а позднее — «богатый» [382, с. 154]. Как утверж­дал Эйхвальд, в этом названии также отражена закономерность грече­ского языка заменять звук ш на кс, поэтому название источника должно звучать как Эшампай [314, с. 80]. Это слово состоит из двух тюркских: эсен — «здоровье» и бай — «богатый». Отсюда скифский термин можно по­нять как «богатый здоровьем», т. е. эсенбай. Это название вполне примени­мо к району реки Гиппанис-Кубани — благодатной оздоровительной зоне Кавказских Минеральных Вод с многочисленными источниками горьких, кислых, горячих вод. Синоним скифского Эсанбая сохранился в названии источника и города — Эсенток (Ессентуки), что означает «полный здоро­вья», т. е. эсен + ток — «полный». Эти названия полностью отвечают своему содержанию, так как наличие многих минеральных вод способствовало укреплению здоровья. Наше объяснение подтверждается еще и тем, что, по словам Геродота, у этого источника стоял огромный медный котел ем­костью в 600 амфор, сделанный из наконечников стрел. В связи с этим уме­стно напомнить, что одна из пяти гор Кавминвод именуется Темир-кубшек, т. е. «Железный котел» [180, с. 119-136].

По сообщению Плиния, скифы называли Кавказ своим термином — Краукасис, т. е. «белый от снега» или «белоснежный» [169, с. 185; 83, с. 110]. Юлий Солин в начале IV в. н. э. писал, что скифы называют Кавказ — Круказ [83, с. 181], что означает «снежный». На карачаево-балкарском языке крау — каш или краукас означает буквально «рябой от инея» и состоит из слов: крау — «иней» и каш или кас — «рябой». Но в скифском названии, передан­ном эллинами как краукас, можно увидеть и метатезу карукас, и в этом случае слово будет означать: «рябой от снега» (кар — «снег»), что совпа­дает со скифским названием. Перевод термина краукас как «блестящий лед», который предложили Ф. Ейлерс, М. Мэрхофер, не убеждает, так как Плиний говорит: «белый от снега», «белоснежный», а Юлий Солин пере­водит как «снежный». Надо думать, что они отличали лед от снега. Более того, Ян Потоцкий писал, что на ирано-персидском языке «белый от сне­га» переводится та часть громадного горного кряжа, который именовался Парапамисом [372, с. 235]. Здесь следует еще отметить тот факт, что вторая часть этого термина — кас или каш — представляет собой общетюркское слово, означающее «гора», «возвышенность» [369, с. 265], а первую часть можно перевести с помощью карачаево-балкарского языка как кар-ау, т. е. «снежная пелена». Таким образом, скифский термин краукас — «белый от снега» на карачаево-балкарском может означать Кар-ау-каш, т. е. «гора, по­крытая снежной пеленой».

Считается, что греческое название пантикапей есть скифо-осетинское выражение «дорога рыб», состоящее из ирано-осетинских слов: панти — «дорога» и каф — «рыба» [2, с. 170; 47, с. 24; 83, с. 11; 103, с. 14]. Такое назва­ние можно было бы оправдать по отношению к Керченскому проливу, так как о рыбных богатствах Меотиды и Кубани говорит множество известий Плиния, Страбона, Помпония Мелы, Никифора и др. Но ведь Пантикопеем греки называли и правый нижний приток Днепра — Ингулец [83, с. 15]. Представляется более правдоподобным и отвечающим своему названию греко-тюркское объяснение этого наименования. Мы уже говорили, что на тюркских языках слово кап означает «ворота». К этому слову в приве­денном названии прибавлено греческое слово понт. Отсюда название пантикапей будет означать «ворота понта». Такое название соответствует и Керчи с Керченским проливом и нижнему притоку Днепра, откуда начи­нается вход в Черное море — Понт. В пользу такого толкования свидетель­ствуют и слова Аммиана Марцеллина о том, что «из Меотийского болота огромное количество воды прорывается через узкий Пантикопейский пролив в Понт» [377, с. 287].

Завершая скифо-тюркские лексические параллели, нельзя не отметить, что из 200 скифо-аланских глоссов многие в осетинском языке неизвестны, тогда как 53 слова свободно бытуют до сих пор в балкаро-карачаевской живой речи. Можно было бы подумать, что эти слова — позднейшие заим­ствования из дигорского, но этому противоречит тот факт, что большин­ство из этих слов бытует и в других тюркских языках. Достаточно назвать такие вовсе отсутствующие в осетинском слова, как ана, зор, сир, тири, сары, каш, сай, ши, аз/ыз, бай, ам/эм, yap, базук, гару, маза, пара, фахму, хунер и многие другие в тех же значениях, в которых они употребляются

В. И. Абаевым [2, с. 151-190]. Теперь рассмотрим этнографические мате­риалы, имеющие отношение к нашей теме.

8. Начнем с материальной культуры. Наряду с упоминавшимся на­питком асхи-ицхи основной повседневной пищей скифов было кобылье молоко — кумыс и сыр из него — иппак, как писали Геродот, Гиппократ и Страбон [95, с. 47; 271, с. 275, 277, 284]. Интересно, что Гиппократ прямо уточняет, что скифы «пьют кобылье молоко и едят иппак (сыр из кобылье­го молока)» [376, с. 269]. Не приходится останавливаться на том, что кумыс и сыр из него считаются специфическими тюркскими традиционными эле­ментами пищи. Они хорошо зафиксированы у гуннов и у других племен еще в первых веках [53, с. 27; 239, с. 78-79]. По нашему мнению, термины иппак и гиппакможно сопоставить с карачаево-балкарским словом аппак, т. е. «белый-белый». Но, разбирая эти термины, филолог С. Я. Байчоров пи­шет, что «современное карачаево-балкарское гыпы ак, гыфы ак — молоч­ные продукты, приготовляемые добавлением к молоку кефирных гриб­ков» [49].

В. И. Абаев пишет: «Напиток кефир, а заодно и его название (в том числе и русское «кефир»), считается кавказского происхождения. Однако перво­источник, насколько нам известно, не установлен» [3, с. 627]. Соответствие скифо-сарматского иппак — гиппак с балкаро-карачаевским гыпы-ак при­водит Байчорова к убеждению, что Геродот и Гиппократ зафиксировали тюркский термин, означающий молочные продукты, заквашиваемые ке­фирными грибками [49, с. 54]. Интерес к этимологии этого термина усили­вается тем, что в отечественной науке еще с прошлого века установлен­ной родиной кефирных грибков являются окрестности Эльбруса по верховьям Кубани [128, с. 187-188]. Добавим к сказанному, что Геродот и его предшественники Гомер, Гесиод, Эсхил часто называли скифов «дои — телями кобылиц» и «млекоедами» [95, с. 18, 47; 271, с. 275, 815]. Страбон уточнял, что «теперь еще есть так называемые «обитатели кибиток» и «ко­чевники», занимающиеся скотоводством и питающиеся молоком, сыром, и главным образом сыром из кумыса». При этом Страбон приводит слова Эсхила: «…что из кумыса сыр едят, то скифы справедливые» или «…в земле галак-тофагов, что дома имеют в повозках» (Гесиод). У всех этих авторов среди скифов называются племена — гиппомолги, т. е. «доители кобылиц», и галактофаги — «питающиеся кислым молоком» [271, с. 275, 277, 284, 815]. Весьма кстати и следующее сообщение Страбона, характеризующее некий кочевой народ, живущий рядом с «георгами» — земледельцами: «Скифское племя, живущее над ними (георгами. — И. М.), было кочевым, последнее употребляло в пищу не только мясо вообще, но в особенности конину, а также сыр из кумыса, свежее и кислое молоко; последнее, особым обра­зом приготовленное, служит у них лакомством». Вот почему Гомер называ­ет все население части света «галактофагами». Не может быть сомнения в том, что здесь речь идет о кочевом тюркском племени. А Геродот в тех же местах у устья Дона, за будинами, к востоку от фиссагетов помещал иир — ков, над ними же аргиппеев. Следовательно, кочевой народ, живущий, по Страбону, над георгами или, по Геродоту, над иирками, является аргиппея — ми, которых Помпоний Мела прямо называл тюрками.

Доителями кобылиц были и есть все тюркские племена и народы. Все они являются млекоедами, молоко в различных видах, особенно разно­видности айрана и вообще молочные продукты составляли их основную пищу. У балкарцев и карачаевцев молоко и молочные продукты настоль­ко почитались, что их название превращено в табу. Скрывая название «молоко», они просто именуют его имя табуизированным термином акъ, т. е. «белый» [272, с. 116-117]. Чтобы осведомиться о наличии молока или молочных продуктов, они спрашивают: «Акъ бармыды?», т. е. «Белое есть?». Древнегреческий термин «галактофаги» или «млекоеды», а еще более у Евстафия — «млекопийцы» [171, с. 282] на тюркских языках будет акъ-ицер или акъ-ичер, т. е. «пьющий белое (молоко)». Общеизвестно, что греческие названия других племен почти всегда являлись либо кличками, либо фик­сацией какой-либо особенности их быта, одежды, среды обитания и пр. (троглодиты — пещерники, меланхлены — черноризцы, гениохи — кучера и т. д.). Отсюда питающиеся молоком номады и получили свое прозвище «галактофаги», что на тюркском будет акъ-ицер. Позднее у эллинских авто­ров первых веков эта кличка превратилась в этноним гуннского племени — акацир. Такое разъяснение гуннского этнонима более соответствует дей­ствительности, нежели тюрко-персидское толкование его как «главный народ» [32, с. 56] или «лесной человек» [81, с. 15]. Поскольку гунны — коче­вой народ, то вряд ли их можно было считать лесными людьми, так как в лесах народ кочевать не может.

Широко известно, что большое место в материальной культуре скифов занимал войлок, из которого изготовлялась одежда, башлыки, им покры­вали они свои повозки и пр. [93, с. 193, 205; 271, с. 276]. Столь же широкое применение имел войлок у всех тюрко-кочевнических племен — у древних тюрков Алтая, у гуннов и др. [96, с. 22; 239, с. 102-103]. В наши дни войлок является одним из специфических отраслей домашнего промысла кир­гизов, казахов, алтайцев, балкарцев, карачаевцев и других тюркских на­родов. Изготовление различных войлоков и изделий из него является на Кавказе отличительной особенностью мастерства балкаро-карачаевских женщин. В XVII-XVIII вв. их продукция пользовалась большим спросом у многих народов Кавказа [12, с. 208].

9. Не менее интересные скифо-тюркские параллели дает и духовная культура скифов. Кроме отмечавшихся скифских божеств, надо сказать и о том, что скифы верили и поклонялись различным «хозяевам земли, воды», всякого рода оборотням и т. п. [95, с. 86]. Все эти поверья были характер­ными для древних тюрок, гуннов, болгар, хазар и являются особенностью этнографии современных тюркских народов: чувашей, татар, кумыков, балкарцев, карачаевцев [95, с. 86; 82, с. 342; 90, с. 80; 128, с. 311; 239, с. 104; 260, с. 81]. Хорошо известно, что скифы поклонялись мечу. Божественным даром и предметом поклонения он был и у гуннов, считавших его мечом верховного бога — Тейри, а греки именовали «мечом Марса» [119, с. 90-91, 102]. Сравнительное изучение тюрко-монгольского эпоса привело иссле­дователей к выводу, что «преклонение перед оружием привело к возник­новению культа «бога-меча», буквально «меча» [177, с. 109].

Известное развлечение скифов — погоня за зайцами, приведшее в свое время в замешательство войско Дария и часто изображаемое на скифских предметах, в 1883 г. наблюдал М. М. Ковалевский в балкарском селении Былым. Великолепно знавший все законы и обычаи кавказских народов, выдающийся ученый не нашел этому развлечению других параллелей, как случай, описанный Геродотом [95, с. 29; 144, с. 575]. Отголоски этого развлечения запечатлены и в карачаево-балкарском нартском эпосе [304, с. 103-104].

10. По словам Геродота скифы «гадают при помощи множества ивовых прутьев следующим образом: принеся большие связки прутьев и положив их на землю, они раскладывают их порознь и затем, перекладывая пру­тья по одному, гадают; произнося предсказания, они вместе с тем снова собирают прутья и раскладывают их поодиночке. Таков у них исконный способ гадания». Обычай гадать на прутьях отмечает Аммиан Марцеллин и у аланов. Есть сведения, что подобный обычай сохранился у дигорцев, но никем подробно не описан. Однако достоверно известно, что «наибо­лее древнее археологическое свидетельство культового использования прутьев таволги дает Кенкольский катакомбный могильник в Киргизии. Этнографически различные проявления культа таволги отмечены прежде всего в среде тюркоязычных народов (алтайцы, чуваши, казахи, киргизы, узбеки, тувинцы) и их ближайших соседей. Древность связанных с тавол­гой религиозных представлений подтверждает магическая формула ша — маистской по содержанию рунической «Книги гаданий» IX в.: «Одна тавол­га становится сотней таволг» [339, с. 57-59]

11. Известно, что орнамент являет собой один из элементов традици­онной культуры народа. Считается почти всецело признанным фактом, что для многих тюркских племен Алтая, Енисея, для половцев Южно-Русских степей было очень характерно украшать различные предметы, костяные накладки лука, седел, колчанов и пр. орнаментом, состоящим из циркуль­но круглых кружков с точкой по центру [217, с. 156-157]. На известной вазе из Кульобского кургана, где изображена целая композиция из жизни скифов, бросается в глаза то, что у первого, четвертого, пятого, шестого и седьмого скифа (т. е. за исключением только двух изображенных) на шта­нах, кафтанах, башлыках, на обкладках колчанов изображены систематич­но размещенные узоры именно из подобных орнаментальных кружков.

12. О скифском обычае побратимства мы знаем со слов Геродота сле­дующее: «Клятвенные договоры совершают так: в большой глиняный ковш наливают вина и примешивают к нему кровь договаривающихся, сделав укол шилом или небольшой надрез ножом на теле, затем погру­жают в чашу меч, стрелы, секиру и дротик. По совершении этого обряда они долго молятся, а затем пьют смесь как сами договаривающиеся, так и достойнейшие из присутствующих» (кн. 4, с. 70). Подобный обычай бук­вально сохранился у половцев: «Половец прокалывает себе иглой палец и выступающую кровь дает сосать тому, кого избирает себе в постоянные спутники и друзья, после чего сосавший кровь своего товарища становит­ся для него как бы собственностью, его кровью и телом. Иногда употре­бляется и другой обряд. Желающие вступить в побратимство наполняли напитком медный сосуд, имеющий подобие человеческого лица, пили из него оба, собирающийся в путь и его спутник, и после этого уже никогда не изменяли друг другу» [382, с. 222-223].

13. В связи с рассматриваемым вопросом представляют значительный интерес и антропологические характеристики. Известно, что Геродот ха­рактеризует аргиппеев, которые употребляли напиток асхи, следующими словами: «У подножия высоких гор, выше цирков, живут люди, которые, как говорят, все плешивые от рождения — как мужчины, так и женщины, кур­носы и с большими подбородками; они говорят на особом языке, одевают­ся по-скифски» (кн. 4, с. 23). Очень важно, что исследователи считают, что «плешивость аргиппеев, вероятно, следует понимать, как слабое развитие растительности на голове и лице, действительно наблюдающееся у неко­торых монгольских племен» [375, с. 263]. Гиппократ (460-377 гг. до н. э.) писал о скифах, что они похожи только на самих себя и не похожи ни на один другой народ, «отличаются толстым, мясистым, нечленистым, сырым, немускулистым телом; благодаря тучности и отсутствию растительности на теле обитатели похожи друг на друга: мужчины на мужчин, женщины на женщин» [375, с. 296]. Нетрудно понять, что речь идет о представителях монголоидной расы.

Эти сведения совпадают с характеристикой гуннов Аммиана Марцел — лина: «…все они отличаются плотными и крепкими членами, толстыми затылками… лица у них безбородые, безобразные, похожие на скопцов» [179, с. 118; 206, с. 236].

14. Перечисленные скифо-тюркские параллели дополняются и рядом археологических фактов. Скифский метод бальзамирования трупов, опи­санный Геродотом, полностью совпадает с методом бальзамирования у гуннов и горно-алтайских тюрков, как справедливо отмечали С. Руденко и Г. А. Стратоновский [93, с. 521; 248, с. 56]. Геродот сообщал, что по легенде скифов на их землю «упали с неба золотые предметы: ярмо, секира и чаша… в память об этой чаше еще до сего дня скифы носят чаши на поясе» [93, с. 189]. В прямую связь с этой особенностью скифов ставит Ф. Г. Мищенко этимоло­гию термина «скиф». Он писал: «Этимология греческого имени, если толь­ко оно не искажение какого-либо из туземных имен, приводит нас к слову скюфос — «чаша», «кружка»; эолийская форма скютос» [346, с. 200 и сл. ]. Нельзя не обратить внимания на тот очевидный факт, что неотъемлемой деталью десятков и сотен сохранившихся половецких и древнетюркских каменных изваяний является именно изображение чаши, которую они, как и скифы, всегда носят на поясе [236, с. 50-52; 384, с. 180-229]. По сообще­нию Низами, кочевые тюрки до принятия мусульманства поклонялись из­ваянию с чашей как божеству [226, с. 276]. Половцы являются чуть ли не единственными продолжателями обряда захоронения с конем и в срубах, так свойственных скифам. Все это находит прекрасное подтверждение в ка­питальном труде С. А. Плетневой, где рассматривается прямая связь между скифскими чашами, котлом, отлитым из бронзовых наконечников стрел, и гунно-половецкими традициями, которые отражены и в этнографической культуре тюркских народов XVIII-XIX вв. [367, с. 22-23].

Отмеченный ряд скифо-тюркских параллелей, проявляемых в мате­риальной, духовной культуре, в языке, по данным археологии и письмен­ных источников, дает основание сделать вывод о том, что незаслуженно и преждевременно отвергнута идея о наличии в массе племен, объеди­ненных под эгидой скифов либо в географическом, либо по хозяйственно­бытовому признаку, племен с тюркской речью. Масса специфических черт культуры скифов сохранилась только у тюркских племен (конина, кумыс, айран, чаша на поясе, каменные изваяния, захоронения коней, войлок и т. д.) и считается их этнографической особенностью. Ни один из перечис­ленных элементов не встречается у сармато-алано-осетин, считающихся потомками скифов. Среди скифов были тюркоязычные племена. В против­ном случае невозможно объяснить такой феномен, как сохранение массы скифских элементов только у тюркских племен. Этот вывод подтвержда­ется и скрупулезным анализом античных источников и археологических материалов, которые свидетельствуют о том, что «территорию первона­чального обитания скифских племен следует очертить в Южной Сибири, в Туве» [368, с. 192-193], т. е. на прародине тюркских племен. Вероятно, нельзя сбрасывать со счетов и тот факт, что не все племена, именовавшие­ся у греков и римлян скифами и сарматами, говорили на одном, иранском, языке. С полной ясностью эта точка зрения нашей ведущей лингвистиче­ской школы высказана виднейшим иранистом Б. В. Миллером, сыном и последователем В. Ф. Миллера, много сделавшего для изучения вопроса о языковой принадлежности скифов и сарматов: «Обширность террито­рии распространения иранских языков в настоящее время и в древности… исключает всякую возможность предположить существование некогда на всем этом обширном пространстве какого-то единого народа, соз­давшего единый иранский праязык» [347, с. 41]. Изложенные в этом раз­деле факты позволяют думать, что были правы такие исследователи, как Мищенко, Латышев, Цейсс, Нейман, Нибур и другие, считавшие «царских скифов» ветвью урало-алтайских, а не иранских народов, поскольку и сам В. Ф. Миллер ничего существенного не смог противопоставить их доводам и вынужден был заключить, что «вопрос о том, что царские и кочующие скифы принадлежали к неарийскому племени», остается отложенным до новых повторных исследований, хотя не считает доказанным и факт их иранства [179, с. 116 и сл. ].

С рассмотренными вопросами тесно перекликается следующий раз­дел нашей работы, касающийся скифо-хазарских нашествий в Закавказье и Переднюю Азию.

ИСЧЕЗ ЛИ ШУМЕРСКИЙ ЯЗЫК?

…Карачаево-балкарский язык — «мал зо­лотник, да дорог» с точки зрения методологии изучения языка, в первую очередь языков ту­рецкой системы.

А. К. Боровков

«Да, исчез», — утверждают все справочные издания и выводы круп­нейших исследователей древних языков Передней Азии [280; 315]. Это положение иллюстрируется следующими словами ведущего советского специалиста по языкам Древней Передней Азии И. М. Дьяконова: «Нет, по­жалуй, такой семьи языков на земном шаре, с которой не пытались генети­чески связать шумерский [4] язык». Признавая структурную близость ряда кавказских языков с шумерским, он продолжает: «Но как бы значитель­на ни была эта структурная близость, она не свидетельствует о родстве, пока нельзя выявить и материальную близость» [102, с. 84]. Материальную близость словарного фонда шумерского и ряда тюркских языков доказы­вали виднейшие специалисты прошлого по истории и культуре народов Передней Азии. Однако и их выводы считаются основанными на ошибоч­ном чтении или толковании шумерских слов, «на внешнем сходстве звуча­ний, не составляющих систему» [102, с. 84]. Таким образом, современная наука о языках Древней Передней Азии приходит к заключению: «При нынешнем состоянии наших знаний ни материал грамматических фор­мантов шумерского языка, ни материал таких слов основного словарного фонда, как числительные, термины родства, названия частей тела и т. п., не обнаруживают никаких систематических соотношений с аналогичным материалом других языков… Поэтому в настоящее время шумерский язык приходится считать изолированным, и родство его с каким бы то ни было другим языком — неустановленным» [102, с. 84].

Однако еще в 1975 г. была высказана гипотеза о том, что «состояние нынешних знаний и лексический материал, содержащийся в статье И. М. Дьяконова, позволяют установить культурное родство шумерского с ныне живыми тюркскими языками» [226, с. 230].

Но каким образом шумерские слова сохранились в тюркских языках? Единственным ответом, как мы видели выше, служит утверждение о том, что это «случайные созвучия». Это не совсем так потому, что совпадают и смысловые значения слов. Встает другой вопрос: почему же столь рази­тельные и буквально совпадающие по смыслу «созвучия» обнаруживают­ся в основном в тюркских языках?

Для того чтобы сделать попытку понять это, нужно обратиться к специфи­ке исторических отношений между «Европой и Азией», долго олицетво­ряемой представлениями об извечной военной опасности и культурной отсталости кочевников, в том числе и тюркоязычных. Постулат этот родил­ся давно.

Там постарались отгородиться от тюрков Китайской стеной в 3 тыся­чи километров, здесь воздвигли Железные ворота (Дербент). Передняя Азия и Ближний Восток были прикрыты неприступными твердынями Кавказских гор и Черным морем. И лишь на севере Каспия, в низовьях Итиля и Яика, гуляли сквозняки и взвивались в вихре этнические перета­совки. Европейские и восточные источники полны описаний мощных про­рывов тюркских племен через отмеченные преграды. Походы их через Дербент и Дарьял не раз потрясали Переднюю Азию в первых веках н. э. [32, с. 40-67].

В результате этих событий только племена, находившиеся на гребне пер­вых азиатских волн, могли осесть на Кавказе и у дербентских стен. А таковы­ми могли быть гунно-болгары, сабиры и предки хазар, сыгравшие большую роль в этнической истории тюркских народов Северного Кавказа. Именно эта ветвь тюркских племен входила в первые контакты с переднеазий — скими и индоевропейскими языками. Не эта ли ранняя связь и смешение делали язык болгар и хазар, по словам средневековых авторов IX-X вв., непонятным другим тюркам [37, с. 37, 509]. Может, поэтому они считали болгар особым родом тюрок, из-за их большой смешанности с другими этническими группами? Исследования советских ученых уводят пред­ков болгар в сарматский мир низовьев Волги и Северо-Восточные степи Казахстана [91, с. 131-148; 260, с. 10]. Хазары же, только в VIII в. перенесшие свою столицу на Итиль из Дагестана, по заключению В. В. Бартольда, во­обще «народ неизвестного происхождения» [37, с. 37, 597]. Ничего опре­деленного о происхождении хазар не говорит и крупнейший хазаровед М. И. Артамонов, кроме констатации того, что хазары в бассейне Волги появились задолго до VI в., т. е. до возникновения Тюркской империи [32]. Но вопрос, когда и откуда они появились, остается открытым.

Все это заставляет более внимательнее отнестись к почти буквальному фонетическому и смысловому тождеству шумеро-тюркских терминов, ко­торые приводят исследователя к выводу о том, что «совпадения форм и смыслов — системны и потому не случайны» [226, с. 230].

Касаясь шумеро-тюркских лексических схождений, мы всецело при­держиваемся чтений, толкований и переводов шумерских слов, принятых М. И. Дьяконовым и другими специалистами по переднеазийским языкам. Мы обращаем внимание на ряд балкаро-карачаевских нарицательных имен, которые, на наш взгляд, представляют наибольший интерес, как не встречающиеся в других тюркских языках.

У балкаро-карачаевцев слово «мать» произносится амма, в умень­шительно-ласкательной форме — амма + ка, а слово «отец» соответствен­но — ата и ата + ка. Дедушка у балкарцев и карачаевцев звучит как аппа, уменьшительно-ласкательно — аппа + ка, а бабушка соответственно — буба и буба + ка. Обращает на себя внимание тот факт, что форма аппа + ка, буба + ка, амма + ка и многие другие образованы с помощью ласкательно­уменьшительного форманта «ка».

Одни авторы формант «ка» считают древним западно-иранским, боль­шинство же полагает, что слова с этим формантом вообще не являются иранскими. Такой же спор идет относительно форманта «ук», «ука». В тра­диционном балкаро-карачаевском быту довольно обычны имена с этим формантом: Инал + ук, Баксан + ук, Бат + ука и др. Э. А. Грантовский пишет, что западно-иранские племена с именами на «ука» и «ка» проникали с се­вера, через Кавказ [101, с. 295]. В связи с этим выводом специалиста необ­ходимо отметить, что в балкаро-карачаевском языке существует и целый ряд личных уменьшительно-ласкательных имен: Биля + ка, Ариу+ка, Илляу + ка и другие, а также масса слов детской речи в той же форме, обозна­чающих части тела, предметы обихода, образ действия: ко + ка (ручка), ка + ка (ножка), бок + ка (шапочка), ук + ка (обнять), уу + ка (прогулка) и т. д.

В балкаро-карачаевском языке столь же распространенными формами являются «ак» и «акк», которые, по словам языковедов, также характери­зуют североиранские имена [101, с. 295]. Но в балкаро-карачаевском они характеризуют не только личные имена, но и в массовом количестве упо­требляются в названиях предметов, действий. Не будучи специалистом — языковедом, автор пользовался лишь разговорным балкаро-карачаевским языком, что, разумеется, всегда будет оставлять место для сомнений в оценке истинного тождества сравниваемых терминов. Дальнейшая раз­работка, подтверждение или опровержение — дело специалистов, но при­веденные материалы позволяют автору осторожно поставить вопрос: не является ли все это системой в балкаро-карачаевском языке, так как фор­манты «ка», «ак», «акка», «ука», «ук» охватывают не только личные мужские имена (а они очень подвижны), как в западно-иранском, но и пронизыва­ют всю систему и мужских, и женских, и нарицательных имен и названия частей тела, предметов обихода и быта, и служат для обозначения образа действия в пространстве и времени?

Высказываемые выше предположения базируются на целом ряде фак­торов:

I. Есть все основания полагать, что бездоказательно отброшено и за­быто в науке мнение Ф. Гоммеля, высказанное в начале XX в., о том, что «по своему языку народы Передней Азии принадлежат к трем обширным группам, раздельность которых может быть прослежена до самой ранней древности: сумеро-алтайской, алорадской и семитской… Остатки сумерий — ского языка дошли до нас в целом ряде волшебных формул и заклинаний… как разговорный живой язык, сумерийский, вероятно, перестал существо­вать уже очень рано». К шумеро-алтайскому он относит урало-алтайские языки и продолжает: «…с ближе всего подходящими к сумерийскому язы­ку тюркскими наречиями и языком монгольским мы, к сожалению, совер­шенно незнакомы за время до Р. X. Древнейшие памятники языков, так называемые древнетюркские надписи Южной Сибири и Монголии… воз­никли лишь в VIII в. по Р. X.» [100, с. 26]. Здесь необходимо заметить, что это письмо не «возникло лишь в VIII в.», а лишь найденные образцы текстов датируются этим временем. О существовании письменности еще у гуннов довольно определенно говорят письменные источники [245, с. 165-167].

Другой выдающийся ученый, виднейший востоковед, раскопавший в 1906-1907 гг. знаменитый архив хеттских царей Малой Азии, — Гуго Винклер в своей работе «Духовная культура Вавилона» писал, что «попытки на основании языка установить связь шумерийцев с другими известными группами народов и доказать их родственную общность пока кончались неудачей и, по-видимому, безнадежны». Как сказано было выше, к этому выводу ничего не добавил и И. М. Дьяконов. Но Винклер далее продолжал: «…поэтому все, что мы можем сказать о них, состоит в следующем: суме — рийцы — не семиты, и еще менее того индогерманцы… Язык их по своему строению тождествен кое в чем с языком тюркских народностей, однако это еще не доказывает их родства» [67, с. 14].

II. В середине XVIII в. до н. э. в Переднюю Азию хлынули из-за гор не­кие «горные жители», «обитатели гор», «горцы», «полукочевники», «ското­воды», именовавшие себя кассу и вошедшие в литературу и историю под именем касситы [67, с. 14; 68, с. 299-300]. Имя это образовано по тому же принципу, как от библейского Сима — семиты, от Борисфена — борисфени — ты, от Троглос — троглодиты и т. п. Они правили Вавилоном более 500 лет, тексты насчитывают 36 правителей из рода кассу, династия которых пре­кращается в XII в. до н. э. «К этому времени они совершенно вавилонизи — ровались. Всего правдоподобнее будет искать их родину во внутренней Азии, так что они действительно являются своего рода предшественни­ками тюрков и монголов» [67, с. 36]. В этой связи очень важно, что один из царей кассов носил имя Ага [100, с. 59-60]. Вполне допустимо предпо­ложение о связи имени кассу с китаизированным названием хазар — коса, восходящим к их самоназванию от слова каз — «кочевать» [32, с. 114; 366, с. 51]. А это, в свою очередь, рождает законный вопрос: так ли анахрони- стично сообщение грузинских летописей о нашествии хазар в Закавказье и Переднюю Азию еще в период до н. э. ? [178, с. 25-26]. Во время правле­ния кассов «отдельными областями правили цари или «отцы» (адда), при­чем власть… передавалась не от отца к сыну, а от дяди к племяннику (сыну сестры)… выражение «сын сестры» вообще означало «потомок», «член данного рода». Области Элама (возможно, соответствовавшие территори­ям первоначального расселения племен) находились под общей гегемо­нией верховного вождя» [68, с. 300-301]. В этой цитате из первого тома «Всемирной истории» наше внимание, во-первых, привлекает то, что сло­во адда, как и у тюркских народов, означает «отец», а во-вторых — передача власти племяннику по сестре. Поэтому в легенде о Саргоне упоминается дядя по матери — Ака, от которого он получил власть. Уместно заметить, что у тюрков, в том числе и у балкаро-карачаевцев, дядя по матери счита­ется самым почетным, близким и надежным родственником. Существует поговорка: «Когда заходит дядя по матери, то от радости задрожит даже центральный, опорный столб дома», а этот столб всегда олицетворял на­дежность и благополучие семьи. По общему признанию, «до сих пор нель­зя считать установленным, к какой группе языков можно отнести язык Элама», равно как и название самой страны [68, с. 224]. Но если правомер­но сопоставление Элама с территориями первоначального расселения племен, то можно вспомнить тюркское слово эл, которое уже в памятни­ке Кюль-Тегину означало «группа племен», «племенной союз», «государ­ственное устройство» или «самостоятельная государственная жизнь», а в балкаро-карачаевском языке употребляется в значении «село», «страна» [46, с. 50-51; 287, с. 42]. А термин элим в балкаро-карачаевском означает «мое село», «моя страна», что очень близко понятию: «территория перво­начального расселения племен». В языке балкарцев и карачаевцев это слово образовано с помощью притяжательного аффикса — м, как и слова: Адам+ым «человек мой», къыз + ым — «дочь моя», ага + м — «дядя мой» и многие другие.

III. Имена многих шумеро-аккадских и вавилоно-египетских богов бы­туют в балкаро-карачаевской среде как живые формы божественного заверения, клятвенных заклинаний, изречений, наговоров, т. е. в тех же формах, в каких дошел до нас шумерский язык, — «в целом ряде волшеб­ных формул и заклинаний, божественных песнопений, покаяний, псалмов и пр.» [100, с. 26].

Верховная богиня материнского рода, деторождения, родительница всего существующего — Инанна [100, с. 221] фигурирует в речи балкаро­карачаевских женщин наравне с именем Аллаха в слове ийнан, равно­значном русскому «ей-богу!». Кроме того, балкарцы и карачаевцы самую старшую в роде бабушку, прародительницу, называют термином ынна. Аккадские племена своих богов называли Бель. Билла у вавилонян — это был верховный бог земли [68, с. 304] и владыка воздуха [100, с. 32, 41]. Этот термин часто употреблялся у них в значении просто «бог» и приставлялся к именам отдельных богов, как, например, к имени бога Мардука — Бела Мардук (бог Мардук), Бил-Гамеш (бог Гамеш) [68, с. 305].

У древних египтян богом небесного свода, владыкой воздуха был Шу, равный вавилонскому Биллу [100, с. 41]. В балкаро-карачаевских божествен­ных заклинаниях часто употребляются выражения: Шибиляурсун! — «Пусть поразит Шибиля» (боги Ши и Биль), Билляхи! — «Ей-богу» (в речи мужчин).

Имя бога города Вавилона — Мардука, отличавшегося большой силой, отвагой и смелостью [175, с. 227-233], сохранилось у балкарцев и кара­чаевцев в воинственном, ободряющем восклицании «Эй, марджа!». Этот клич был известен еще и сарматским племенам, но попытки объяснить его с ирано-осетинского языка, как происходящий от слова марг — «яд» [179, с. 86], неубедительны, так как не соответствуют смыслу этого восклицания.

Слово марджа у балкарцев и карачаевцев употребляется очень часто и выражает просьбу: Кел, марджа, кел!; Айт, марджа?- «Приди, ради бога!»; «Скажи, ради бога!».

Имя богини любви и плодородия — Ишт, Иштар [68, с. 306; 175, с. 219] со­хранилось в речи балкаро-карачаевцев в виде восклицания: эшта-эшта!, равнозначного термину «о боже!». Возлюбленный богини Иштар вечно юный Тамуз — бог растительного мира — олицетворял собой умирающий и воскресающий мир [68, с. 221; 175, с. 229-232]. В балкаро-карачаевском языке слово тамуз имеет широкое семантическое поле и бытует во мно­гих значениях: в значении семени — тамызыкъ жокъ, тамызыкъ къурду (нет семени, исчезло семя), в значении живительной капли влаги — тамыз — тамычы, в значении корня жизни — жашауну тамызыгъы, в значении рас­топки для огня — подателя жизни — тамызыкъ. Все эти слова по смыслу совпадают с теми благами, которые олицетворял собой Тамуз.

По известной закономерности перехода звуков р/з в древнетюркских языках, и в болгаро-чувашском, в частности [111, с. 33-37], слово тамуз — тамыз легко понимается и как «корень» — тамыр. Каков корень, такова и растительность, растительный мир, божеством которого и выступает Тамуз. Не потому ли он возрождается из-под земли при помощи капель живой воды, которыми его окропила Иштар [175, с. 229-233].

При помощи упоминавшегося словообразовательного форманта «ук» от слова тамуз образуется термин тамузук, что буквально означает «для Тамуза», т. е. для семени, для размножения, для разжигания огня.

Соперница богини Иштар именуется Эришкигель. Она является «влады­чицей подземелья» и живет в своем жилище — иркалла [102, с. 51, 55, 69, 433; 175, с. 229-231]. В этом термине (названии подземного жилья — иркал­ла) нельзя не видеть тюркские слова up, ер — «земля» и кала — «крепость, город». Термином эришкигель называлось и владение этой богини. В этом названии бросается в глаза балкаро-карачаевское слово эришке — «на со­перничество, соревнование» (эриш — «соперничать») и эль, о значении которого мы уже говорили. Отсюда и имя соперничающей богини и на­звание ее владения (соперничающие: люди, села, страны, общины) вполне понятны балкарцу и карачаевцу.

Исследователи уже обращали внимание на возможную связь между шумерским термином дингир — «бог», «небо» и известным верховным бо­жеством тюркских народов — Дэнгир, Тенгир, Тенгри, Тангэр, Тангра [39, с. 239; 40, с. 66-68; 102, с. 16; 226, с. 241].

Насколько известно, до сих пор нет этимологии этого слова. Китайские источники называют его кок-тенгри, что приравнивается к термину «го­лубое небо» [90, с. 78]. С позиций балкаро-карачаевского языка, видимо, можно предложить следующую этимологию.

На балкаро-карачаевском термин кок-танг-эр означает «небо + заря + человек, мужчина». Отсюда имя будет — «небесной зари человек».

Поскольку многие тюркские этнонимы являются названием племен­ной тамги (герба) [226, с. 159], представляется возможным использовать этот факт и для дальнейшего разъяснения термина дэнгир — тангри. Как сама этимология термина, так и письменные источники свидетельствуют о том, что тангри был олицетворением вечного неба и солнца, создате­лем всех благ. По археологическим памятникам кочевников Евразийских степей давно установлено, что культ солнца и неба, олицетворенный в об­лике Тангри, изображался амулетами в виде креста в круге, т. е. символом солнца [232, с. 175]. В балкаро-карачаевском языке, с характерным ламб — даизмом тюркских языков р/л, слово «круг» звучит как дингир — дингил. Таким образом, тамгой, амулетом тангри был символ солнца, неба, беско­нечности — круг, или дингир.

IV. Обратимся теперь к лексическим шумеро-балкаро-карачаевским параллелям. Но при этом следует помнить, что европейские ученые, пере­водившие шумерские тексты и слова, не могли точно фонетически пере­дать значения шумерских слов. Даже в наши дни европейцам порой бы­вает очень трудно фонетически правильно произнести восточные слова, тем более фразы. С учетом этого естественного условия обратимся к ма­териалу.

1. В балкаро-карачаевском языке есть слово эн — «знак, указатель», а у шумеров должностное лицо, имеющее право созывать совет, принимать ре­шения или править, называлось энси [102, с. 47, 81; 68, с. 313]. На языке бал­карцев и карачаевцев энчи (энци) — «ставящий знак» образовано от слова эн с помощью словообразовательного афикса чи (ци), как и термины темир-чи (ци) — «кузнец», жыр-чы (цы) — «певец», мал-чы (цы) — «скотник», образован­ные от основы: темир — «железо», жыр — «песня», мал — «скот» и т. д.

2. У шумеров, а затем и ассирийцев лицо, возглавляющее судебную и административную деятельность, называлось укуллум [68, с. 313]. В бал­каро-карачаевском языке слово екюлюм означает «адвокат на судебном заседании».

3. «В законах Хаммурапи» слово мускин обозначает того, кто принад­лежит к покоренной части населения, т. е. кто занимает положение, соот­ветствующее положению римского вольноотпущенника, и не обладает земельной собственностью, не является полноправным гражданином. Отсюда развиваются дальнейшие значения: «нищий», «бедняк» и затем — «жалкий, больной» [67, с. 170-171]. Именно в этих значениях бытует у бал­карцев и карачаевцев термин мискун.

4. В Шумере, Аккаде и Вавилоне волю богов передавали людям специ­альные лица, которых «сохранившаяся до греко-римской эпохи традиция (у Диодора Сицилийского, II, 30) называет толмачами и глашатаями боже­ственной воли» [67, с. 86]. Слово толмач, как известно, общетюркское и происходит от корня тил — «язык».

И. М. Дьяконов пишет, что в шумерском языке, «например, не толь­ко знак «^» — «стрела», шумерское ти применяется для слова ти(л) — «жизнь», но и значок «Т» — «язык» (изображающий, по-видимому, кожа­ный язычок и первоначально соответствовавший шумерскому слову ем — «язык») применяется для передачи грамматической связки ме — «они, суть» [102, с. 47]. С позиций тюркских языков здесь очень важно заметить, что слово тил — шумерское «жизнь» означает «язык», и, вероятно, поэтому эти слова обозначались одним и тем же знаком. Шумерское слово ем — «язык» в балкаро-карачаевском означает «сосать» (емчек — «сосок»).

5. В одном документе сохранились женские имена [175, с. 288]. Приведем из этого списка только те, которые до сих пор бытуют в балкаро­карачаевской среде:

Шумерские Балкаро-карачаевские

Кали Гелля (келля) — мать, бабушка

Анна Ынна — нарицательное имя бабушек

Гана Гуна, Гуноу — женские имена

Гукакаша — мальчик, сын Кали Гуккаш — ласкательное имя ребенка

6. Шумерскому слову еден — «степь» исследователи приводят лишь та­кие соответствия, как «пол юрты», «низ юрты» в форме еден и адан. Нам представляется, что здесь больше подходит балкаро-карачаевское езен — «степь» с учетом закономерного чередования з/д в шумерском языке [226, с. 243].

7. Большой интерес представляют балкаро-карачаевские названия женщины — тиширыу и мужчины — эркегырыу, которые не известны дру­гим тюркским языкам. Название женщины состоит из шумерских слов ти и ши, означающих «жизнь», и ру — «воздвигать», «строить» или слова уру — «община» [102, с. 50; 226, с. 233]. Таким образом, балкаро-карачаевское название женщины полностью отражает роль и место женщины в про­должении рода человеческого — «дающая жизнь», «воздвигающая жизнь», «жизнь общины». А слово эркегырыу состоит из шумеро-тюркского эр «воин», «мужчина» с прибавлением шумерского угу — «род» или того же ру. Следовательно, балкаро-карачаевский термин означает «воздвигающий род», что очень близко понятию родоначальник.

8. Весьма интересен шумерский глагол тур, указывающий направление движения [102, с. 437]. В балкаро-карачаевском языке это слово образует большое гнездо выражений: «стой», «находись», «встань» — и повседнев­но бытует в сочетаниях, характеризующих направление движения: былай тур — «здесь стой (находись)», келе тур — «приходи чаще», бара тур — «ходи (туда) чаще», ерге тур — «встань», «вставай» и т. п.

9. Шумерское слово лу — «человек» [102, с. 51] у тюркских народов со­хранилось в форме улу, улан в значениях «сын», «молодец». Наряду с этим у балкаро-карачаевцев этот термин сохранился и в первоначальном, шу­мерском значении — «человек». Например, орус + лу — «русский человек», тау+лу — «горский человек» и т. п.

10. В шумерском языке удвоенные согласные основы прилагательных означают усиление качества. Например, слова: гал-гал — «большой- большой», «великий», бар-бар — «чисто белый», пар-пар — «светлый — светлый» и т. п. [102, с. 436], эта закономерность ясно прослеживается в балкаро-карачаевском языке: уллу-уллу — «очень большой», иги-иги — «очень хорошо», терк-терк — «очень быстро» и т. п.

11. В шумерском языке ме иногда означает местоимение «я», иногда употребляется как глагол «быть», иногда как грамматическая связка [102, с. 39, 63-64, 79]. В сочетании с не оно означает не-ме, т. е. «что (есть) что?». От этого сочетания происходит и слово наме — «имя» [226, с. 236, 241]. Столь же многообразно употребление частицы ме и в балкаро-карачаевском языке. Например, мен-ме — «это я», ким-ме — «кто я?», келген-ме — «я при­шел» и т. п. Далее, сочетание не-ме означает на балкаро-карачаевском, так же как и у шумеров, «что (суть) это?». Такое же сочетание употребляется и как грамматическая связка в разговорной речи в значении: неме — «что — то», «кто-то», в форме немеге — «кому-то», «куда-то», «во что-то» и т. п., а в форме неме бла означает «с чем-то», «с кем-то». Безусловно, эта частица заслуживает большого внимания языковедов.

12. Шумерское слово думу означает «потомство», «дитя». Этому слову соответствует общетюркское тума [102, с. 53, 55; 226, с. 231] и балкаро­карачаевское туум. Представляется возможным связать со словом думу, или дамы, тюркский термин дамы (р) — «корень». Не потому ли шумеры первородного сына называли даму-заг [102, с. 53], что равнозначно упо­минавшемуся балкаро-карачаевскому термину тамузук и его вариантам.

13. В массу шумеро-тюркских лексических схождений вплетаются и пе- реднеазийские тюркские топонимы, отмеченные еще Страбоном. Во вну­тренней части Малой Азии, на плоскогорье Киликийских тавр, на высоте 800-1000 м над уровнем моря простирается безводное солончаковое плато. Здесь расположены озера Туц-челлю, Кирили-гель (у Страбона — Кирилитас) [100, с. 15]. Эти топонимы состоят из тюркских слов: гель (гел — кель) — «озеро», туз — «соль», челл — «степь», кирили (кирли) — «грязный». Названия эти объ­ясняются тем, что в тех краях местность изобилует солеными источниками, в некоторых озерах соленость воды достигает 22 % [100, с. 19; 201, с. 345].

14. В добавление ко всему сказанному можно привести и целый ряд шумеро-балкаро-карачаевских лексических схождений, не требующих до­полнительных пояснений:

Шумерские слова Балкаро-карачаевские слова

аз — мало аз — мало

аба-ме — старейшина аппа — дед, аба — бабушка

ба-ба — предок баба — предки

бантаб — прижать малтаб — растоптав, помяв

габа — грудь габара — бюстгальтер, безрукавка

гажам — госпожа гажай-гажи — своенравная женщина

даим — постоянно дайым — постоянно

жар — класть жер — место

мужер — он кладет тебя муржар — подстилка

бе-та — из его, от него беттен — от его, от него

ме — я ме, мен — я

не — что? не — что?

му — он ру — забивать ер, ерен, ери — воин кура — страна

кур — подземное владение

калам — страна

ки — земля

руш — свирепый

сахарра — из пыли

ту — родить

туд — родился

таг — украсть

ед — выходи

жуб — лежать

чар — круг

хулше — радость

гусур — чертеж

гуруваш — слуга

угу — сверху

гаг — всаживать

сиг — удар

кен — широкий

сир — ткать

уш — три

уд — огонь

узук — длинный, высокий туш — опуститься, сесть

бу — этот, он ур — забивай, бей ер — мужчина

кура — создавай, кыра (л) — страна кер — могила

калам — мой город, моя крепость

кир — грязь

уруш — ругань, война

зыгъыр — песок

туу — родить

тууду — родился

таг — повесь, повесить

ет — проходи

жубан — нежится

чарх — круг, колесо

кюлсе — смеясь, смеяться

кужур — затейливый

карауаш — слуга

огары — выше, вверх, сверху

къакъ — всаживать, прибивать

сек — ругай; сокъ — бей (Автор.)

кенг — широкий

сыр — стегать

юч — три

от — огонь

узун — длинный, высокий тюш — опуститься

К этому списку следует добавить и ряд хурритских, эламских слов:

кути — охранять кад — сообщить сур — спешить куру — вновь

кютюу — пасти, следить къоду — глашатай сюр — гони къуру — повторно

Наш экскурс будет не завершен, если мы не обратим внимания на ряд словосочетаний и фраз шумерского языка в переводе И. М. Дьяконова:

15. В шумерском иги бар означает «глядеть» [102, с. 80]. Переводчик пишет, что бар не имеет самостоятельного значения. Возникает вопрос: если иги означает «глаз», то почему же тюркское слово бар — «есть» в этом сочетании не имеет смысла? Глядеть можно, если есть глаза. Именно это и подчеркивает фраза иги бар — «глаза есть».

16. Фраза у-на-ту (д) переводится как «если ему родился» [102, с. 66]. На балкаро-карачаевском это будет анга тууду, а на других тюркских — она тууды и означает «ему родился». Фраза у-на-ди (г) переводится как «пожа­луйста, скажи ему» [102, с. 67]. На балкаро-карачаевском это будет: анга де, на других тюркских — она де, т. е. «скажи ему».

17. Фраза е-егар-та ба-ра-е-ди переведена как «из дома и стен он дол­жен выйти вон» [102, с. 69]. По балкаро-карачаевски эта фраза звучит так: Эогартынбараеди, что означает: «Дома выше он шел» (выше дома он шел). В этой фразе привлекает внимание буквальное совпадение слов бара еди «он шел, выходил, проходил».

18. В надписи правителя Лагаша Энтемена (XXV-XXIV вв. до н. э.) есть фраза, удивительно совпадающая с закономерностями балкаро-кара­чаевского языка. Имеется в виду фраза даммара, едаак, означающая «вой­ну сделаем» [102, с. 430]. Бросается в глаза тождество тюркского эдаак (этеик) и шумерского едаак, т. е. «сделаем». Эта шумерская фраза стоит в ряду таких балкаро-карачаевских выражений, как уруш етеик, чабыул етеик, качхан етеик, т. е. «войну сделаем», «набег сделаем», «бегство сде­лаем» и т. п.

19. Особого разговора заслуживает эпическая песня Гильгамеша (XVIII в. до н. э.). Как известно, в ней речь идет о том, что Гильгамеш прино­сит в жертву Солнцу маленького козленка и просит у него благоденствия. Для справки отметим, что у балкарцев и карачаевцев ежегодно верховно­му божеству Тейри приносился в жертву первый козленок нового припло­да с просьбой у него хорошего окота овец [128, с. 274].

Первая строка песни начинается следующими словами: Билгамеш-е1 маш2 пар-пар-а3су-и-м ен-таг4, что переведено как: «Бильгамеш 1 козлен­ка 2 светлого 3 взял 4» [102, с. 436]. Таким образом, слова суим ентаг переве­дены, как одно слово «взял». С позиций балкаро-карачаевского языка суим ентаг означает «жертву сделаем» — союм (сойум) этейик. Следовательно, фраза песни будет означать: «Гильгамеш козленка светлого делает жерт­ву». В построении фразы сойм етаак (суим ентак) мы вновь видим зако­номерность типа: «войну сделаем». Далее, Гильгамеш «козленка пестрого, козленка жертвенного к груди своей прижимает» и, обращаясь к солнцу, говорит уту!-ан-акра2гу-му-н-а де-е3, что переведено как: «солнцу1 небес­ному2 вещает3». Следовательно, фраза ан-акра переведена как «небесно­му», а гу-му-н-а де-е — как «вещает». Но поскольку уту — «солнце», а ан — «небо», слово акра теряется при переводе. В ряде тюркских языков акыр означает «кричать» и совпадает со словом «вещать», которое фигурирует в переводе. Следовательно, оставшиеся слова гу-му-н-а де-е как раз и допол­няют то, с чем обращается Гильгамеш к солнцу. На балкаро-карачаевском языке гу-му-н-а де-е или хы-муна-де означает буквально: хо — «скажи это­му», т. е. «одобри это» или «скажи «да» этому». Одним словом, эта строка песни, нисколько не нарушая перевода, несколько уточняется и звучит: «солнцу небесному вещает — скажи «да» этому» (т. е. «одобри это намере­ние Гильгамеша»).

20. Шумерийцы называли свои глиняные таблички для клинописи сло­вом табили тап [226, с. 241-242]. В балкаро-карачаевском это шумерское слово образует огромное гнездо лексем и фраз: тап-ка — «полочка», обра­зованное с помощью упоминавшегося форманта «ка», тап — «аккуратно», тап-тап-тчыкъ — «аккуратно-аккуратненько», таппа-тап, т. е. «как раз», «вровень». Все эти слова образованы от корня тап и таб. В конце таблич­ки после ее заполнения шумеры ставили знак, означающий завершение, конец текста. Этот знак назывался там [67, с. 131]. Балкарцы и карачаевцы, когда дело завершено, исполнено, говорят: таппа — тамам.

Вот этой шумеро-балкаро-карачаевской фразой, безусловно восходя­щей к смыслу — «конец таппа (таблички)», и можно было бы символически закончить наш экскурс, но прежде хочется привести читателям еще одно вы­сказывание И. М. Дьяконова. Он писал, что «в материальном отношении так­же было немало попыток сблизить шумерский язык с другими языками, так, Ф. Гоммель на шел ряд сходных по звучанию слов в шумерском и урало-алтай­ском, но часть его сопоставлений была основана на ошибочном чтении или толковании шумерских слов, а другая часть — на внешнем сходстве звучаний, не составляющих систем» [102, с. 83-84]. Чтобы избежать подобной критики в свой адрес, мы, во-первых, пользовались чтением текстов, переводов и толкований самого И. М. Дьяконова. Ничего не добавляя и ничего не убав­ляя в его переводах, мы лишь констатируем, что эти переводы полностью совпадают с их смысловыми значениями в живой балкаро-карачаевской речи. Мы не можем сомневаться в правильности этих переводов и не имеем права углубляться в лабиринты лингвистических законов, но при всем же­лании нельзя не обратить внимания на то, что весь этот языковой материал в качестве обыденных, разговорных слов бытует в балкаро-карачаевской среде. Во-вторых, на наш взгляд, приведенные параллели раскрывают до­вольно обстоятельную и стройную систему не простых созвучий, а полных смысловых совпадений. При попытке бросить и нам упрек, адресованный Гоммелю, прежде надо будет ответить на вопрос: чем и как объяснить пол­ное смысловое совпадение шумерских и балкаро-карачаевских слов? Хотя наши первые наблюдения и выявленные параллели далеки от каких бы то ни было категорических выводов, они привлечены здесь для того, чтобы обратить внимание языковедов-тюркологов, которые могли бы опреде­лить, какими путями могли сложиться эти схождения, можно ли назвать или выявить посредников общения между собой столь далеко отстоящих во времени и пространстве языков.

Судя по приведенным выше выводам специалистов по передне — азийским языкам, таких посредников нет. В то же время эти параллели столь разительны и уникальны, охватывают важнейшие стороны жизни и деятельности, названия предметов и частей тела, социальную и религиоз­ную терминологию. Все это дает нам основание утверждать, что лексиче­ские схождения не могут быть простыми созвучиями.

Приходится лишь сожалеть, что столь категорические выводы отно­сительно шумерского языкового наследия были сделаны без должной проверки мнения специалистов по тюркским языкам. Думается, в частно­сти, что если бы за исследования этих параллелей взялись во всеоружии специалисты по балкаро-карачаевскому языку, то они непременно под­твердили бы слова А. К. Боровкова о том, что этот язык «мал золотник, да дорог» с точки зрения истории и культуры тюркских языков, и тем самым внесли бы определенные коррективы в оценку историко-культурного на­следия шумерского языка.

Многочисленные шумеро-тюркские схождения более явственнее про­слеживаются на примере карачаево-балкарского языка, сохранившего, по общему мнению языковедов, в недрах кавказских ущелий наиболее арха­ичные черты тюркских языков.

Я допускаю, что многое из того, что приведено выше, может вызвать споры. Серьезный научный спор всегда служил на пользу и двигал науку вперед. Без таких споров наука мертва, превращается в догму, которая, как известно, не дает возможности «подвергать все сомнению».

Нельзя не коснуться, хотя бы вкратце, вопроса о том, когда и как могли сложиться отмеченные лексические параллели с точки зрения историко­археологической науки.

Результаты, к которым в содружестве с археологами, этнографами, антропологами и представителями других смежных наук приходят со­временные лингвисты, позволяют заглянуть в глубокое прошлое челове­чества, выявить общие лексические корни и прародину многих праязы­ков. Наиболее наглядно это проявилось на упоминавшейся конференции Института востоковедения АН СССР, основная идея которой заключалась в том, чтобы «если уж не пробить в толще стены, стоящей между лингви­стами и историками, маленькую брешь, то хотя бы научиться бить с двух сторон в одни и те же точки». Справедливо отмечалось, что многие про­блемы, скорее, были поставлены, чем решены, но поставлены как некие ориентиры, благодаря которым можно будет избежать ошибочных тол­кований и тупиковых ситуаций, попытаться ответить на вопросы: откуда пошли языки, на которых говорят сегодня, и где и какие народы говорили на языках — предках современных и древних языков?

Представители перечисленных смежных наук постулировали дальнее родство большинства крупных языковых семей Старого Света — семито­хамитской (или афроазийской), картвельской, индоевропейской, ал­тайской, уральской и др. Огромное количество лексических схождений между этими языками приводит компаративистов к выводу, что родиной этих языков была Древняя Передняя Азия [395]. В унисон тематике и вы­водам этой конференции звучат и приводимые нами шумеро-балкаро­карачаевские параллели.

В обозримом прошлом, применительно к Северному Кавказу, можно лишь предполагать, что они могли зарождаться еще в эпоху знаменитой майкопской археологической культуры конца III тыс. до н. э. Ни одна из предшествовавших и последующих за ней культур не имела таких пря­мых и всесторонних параллелей с культурами Передней Азии, в т. ч. го­родов Киши, Ур, Лагаш и др. [68, с. 234-235; 185, с. 322]. Исследователи различных дисциплин давно уже доказали и этническую миграцию части переднеазийских племен на Северном Кавказе в эпоху майкопской куль­туры [185, с. 120]. К сожалению, никто не пытался связать наличие массы шумеро-тюркских языковых параллелей с кругом поразительных парал­лелей между майкопской культурой и культурами Древней Передней Азии. Для постановки такого вопроса теперь материал накапливается. Определенный свет на эту проблему могут пролить и синхронные с майкоп­ской культурой наскальные изображения шумерских тростниковых лодок в историко-археологическом заповеднике «Гобустан» в Азербайджане, ко­торые, по словам Тура Хейердала, аналогичны его знаменитому «Тигрису». Особенно следует отметить один из сосудов Большого майкопского кур­гана, на котором изображена цепь Кавказских гор с вытекающими из них двумя реками, которые впадают в озеро или море [185, с. 218]. Широко распространено мнение о том, что на сосуде изображен Центральный Кавказ с Эльбрусом и Казбеком, а вытекающие реки являются Кубанью и Тереком. Такое толкование подвергнуто сомнению Р. М. Мунчаевым и Н. В. Анфимовым. Их сомнения получили бы еще более веское звучание, если бы они отметили тот очевидный факт, что художник, изображавший ландшафт Центрального Кавказа, смотрел на хребет не с севера, а с юга, со стороны Ближнего Востока. Только этим можно объяснить, что двуглавый Эльбрус изображен слева от смотрящего, а не справа, как он видится взо­ру с севера, из Предкавказья. Этот факт, вместе с рядом аналогий в кера­мике, оружии, украшениях Майкопского кургана с предметами из культур Передней Азии, еще более подкрепляет мнение об этнической близости «майкопцев» с племенами Древнего Двуречья.

Возможность древних шумеро-тюркских связей подтверждается ря­дом новейших археологических открытий. В отрогах монгольского Алтая, в ущелье Яман ус «недавно археологи обнаружили изображение целой вереницы конных колесниц переднеазийского типа. Все на двух колесах, в упряжках две, три или четыре лошади. Возницы стоят, широко расста­вив ноги, горделиво уперев руки в бока или держа боевой лук… Откуда появился этот сюжет здесь, в недоступных для колесниц горных ущельях? На нескольких рисунках Яман уса перед колесницами изображены табуны коней и всадники. Значит, можно предполагать, что художник здесь рас­сказал о каком-то дальнем переходе большой группы людей, может быть, целого племени — переходе, для которого были нужны и колесницы, и луч­ники, и табуны лошадей» [223, с. 39-43]. Все эти открытия перекликаются с находками С. Руденко в знаменитых Пазырыкских курганах Алтая, в кур­ганах так называемых алтайских скифов. Здесь были обнаружены в слое вечной мерзлоты прекрасно сохранившиеся орудия труда, украшения, оружие, одежда. Среди них особое место занимают деревянные боевые колесницы.

Самые древние изображения колесниц, похожие по конструкции на те, что найдены в Пазырыкских курганах, и на те, что высечены на скалах Яман уса, исследователи обнаруживают за тысячи километров от Алтая — в Месопотамии. Причем примечательно, что яманусские изображения яв­ляются «именно чертежами из-за пунктуальной точности их прорисовок в плане» [223, с. 95]. Ученые полагают, что в далеком прошлом эти ближне­восточные колесницы от берегов Тигра и Евфрата отправились в многове­ковой путь, прошли трудными путями через хребты Алтая, распростра­нились по всей Центральной Азии [223, с. 43]. В этой ситуации нельзя не вспомнить об упоминавшемся нашествии в Переднюю Азию горцев — скотоводов кассу (коса), которых мы сопоставляли с самоназванием ха­зар — каз (отсюда: каз-эр или хаз-эр, т. е. «кочевник», «кочевой человек»). В связи с этим мы вплотную подходим к этимологии слова «Кавказ».

В. В. Латышев полагает, что «страна Гага из письма фараона Аменхотепа III (середина XV в. до н. э.), возможно, является сокращенной формой хеттско­го каБ-каБ (египетск. кБ-кБ). В документах Богазкеойского архива так на­зывается народ, живший по южному берегу Черного моря. Этот этниче­ский термин считается прототипом наименования «Кавказ» [171, с. 261]. Известно, что в науке бытует объяснение этого термина, данное еще П. К. Усларом в значении: кауг + ас, т. е. «горы азов» [134, с. 130]. Если при­знать это толкование, мы должны согласиться с тем, что тюркоязычные асы (см. ниже. — И. М.), от имени которых, возможно, происходит и термин Азия (как от греков — Греция, франков — Франция), были известны еще во время Гекатея Милетского (конец VI в. до н. э.), который первым упоминает название «Кавказ».

Но поскольку в этой этимологии теряется средний звук к, есть возмож­ность сомневаться в его правильности. Нам представляется несколько иной этимология этого слова.

Известия древних и римских писателей о Кавказе, собранные В. В. Латышевым и К. Ганом, свидетельствуют о том, что эти писатели под термином «Кавказ» разумели не только современный хребет, но и всю гор­ную гряду, отделяющую Среднюю Азию от Передней на пространстве от Черного моря до Индии [368, с. 122, 128; 378, с. 247-248]. Мы уже отмечали, что арабские авторы Кавказские горы называли хребтом Кабк, а слова каб, кап, кабак на всех тюркских языках означают «ворота», как, например, в названии Дербента — Темир-капу (Железные ворота). Это подтверждается и словами В. В. Бартольда о том, что «главная крепость аланов находилась уже в Дагестанских горах, которые известны Ибн Саиду, как и географам X в., под их тюркским названием Капык, т. е. «Ворота» [374, с. 109]. Учитывая эти факты, нетрудно прийти к предположению, что термином каб-каз обозначались горные хребты, ограждавшие земледельческие племена Передней Азии от кочевников (казов) Средней Азии. Поэтому эти горы и получили название Каб-каз — «ворота кочевий», через которые соверша­лись постоянные набеги. Исходя из этих соображений, можно объяснить и термин каз-бек как «владыка кочевий», по типу того, как Махмуд Кашгарский и В. В. Радлов объяснили термин уз-бек — «сам себе господин» [37, с. 142]. Такое мнение находит подкрепление и в том, что каракалпаки называют Кавказский хребет и горы Северного Ирана термином Каптау, восходящим по мусульманской космогонии к понятию «горы, окружающие мир» [379, с. 148]. В буквальном переводе этот термин означает «Ворота-горы», а в сло­ве «Кавказ» термин тау — «гора» заменен словом каз — «кочевать» (Кап-тау — Кап-каз).

Применительно к древней территории тюркских племен — Алтаю — затронутый вопрос, по всей вероятности, может быть связан с так назы­ваемой карасукской культурой, получившей свое название от речушки Карасук в Хакасии. Эта культура, появившаяся на берегах Енисея пример­но в XV в. до н. э., как и майкопская на Северном Кавказе, не имеет в тех краях предшествующих местных истоков. Среди многочисленных пред­метов этой культуры там обнаруживались детали тех же переднеазийских боевых колесниц [223, с. 42].

Ведущий советский специалист по проблемам карасукской культуры

Н. Л. Членова приходит к неопровержимому выводу, что основная масса боевого оружия «карасукцев» — наконечники стрел, ножи, кинжалы и мно­гое другое — происходит из Сирии, Ирана, Месопотамии [310, с. 134-135].

В настоящее время установлена генетическая связь между искусством карасукской культуры эпохи бронзы и татарской культуры эпохи раннего железа Южной Сибири и Минусинской котловины, одновременной ски­фам [261, с. 44-45]. Карасукское искусство эпохи поздней бронзы и воз­никшее на его основе татарское искусство «уже на ранней стадии имеют все основные компоненты скифо-сибирского стиля: неподвижность фигур, подчеркнутая мускулатурность, иногда в виде спирали, ажурность, кото­рую можно проследить в виде кольчатости, образ свернувшегося в круг зверя. Все это роднит скифское искусство с ранним искусством Южной Сибири» [261, с. 45-47].

Таким образом, в скифах мы с полным правом можем видеть пришель­цев из Азии, «где они жили в окружении таких скифообразных племен, как население Алтая, саков (принимаемых античными авторами за скифов) и массагетов, которые, если прав Геродот, были причиной вынужденного ухода скифов из Азии». Этот вывод А. П. Смирнова теперь прекрасно под­твердила И. В. Куклина путем скрупулезного анализа античных источни­ков [368, с. 192-193].

Коль скоро мы коснулись эпохи скифов, то следует упомянуть зна­менитые Ассиро-Вавилонские надписи Урартского царства Малого Кавказа, относящиеся к VIII в. до н. э. Известный русский дешифровщик М. В. Никольский, не найдя параллелей с языками ныне здесь обитающих народов, писал: «Очень может быть, что среди многочисленных племен, занимающих горы Кавказа, и найдутся остатки этого исчезнувшего с арены истории племени (распространившего надписи. — И. М.), и поэтому лингви­стические сближения в этом смысле во всяком случае были бы желатель­ны» [335, с. 4]. К сожалению, такие изыскания с точки зрения языков наро­дов Центрального Кавказа еще не начаты, хотя могли бы оказаться весьма перспективными. Подтверждением тому является целый ряд архаичных и специфичных балкаро-карачаевских слов в этих текстах. Таковы слова: таби — «молиться» [335, с. 105,» 118 и сл. ], ги — означающее «дикий ка­мень, камень из каменоломен», как и в балкаро-карачаевском языке [335, с. 55-57], диишти — тиишти — означающие «восстанавливать» [335, с. 30]. Очень интересно слово пар — «от», бытующее у балкарцев и карачаевцев

в форме пара-пара, что означает: «раздирать на части», «отделять одно от другого», т. е. «отделять» [335, с. 109, 115, 118]. На наш взгляд, неоспори­мым тюркизмом в этих надписях является слово сууни — «озерный» [335, с. 109, 129]. Никольский пишет: «Под сууни мы, вероятнее всего, должны иметь в этом месте Гокчу или бассейн Гокчу…» (Гокчай. — И. М.) [335, с. 110]. Название сууни — есть первоначальное нарицательное имя «озеро», «бас­сейн» [335, с. 125]. Трудно в этом термине не увидеть тюркское слово сууну (суулу) — «водное» или хотя бы общетюркское суу — «вода». Тюркскими мо­гут оказаться и местоимения ани (ини), означающие и в этих текстах «это», «его» [335, с. 24-25, 29, 48 и сл. ]. И наконец, совершенную грамматическую параллель подчеркивают словообразовательные аффиксы ни, хи/ки [335, с. 26-27, 126], указывающие, как и в карачаево-балкарском, принадлеж­ность к кому-либо или чему-либо: Менуа-ни-хи, Аргишти-хи-ни, т. е. «при­надлежит Менуа», «принадлежит Аргишти». Любопытно отметить, что в карачаево-балкарском языке эти агглютинирующие частицы видны даже в самом вопросе: ким-ни? ким-ни-ки? — и, естественно, отражаются и в отве­тах на них: Менуа-ны, Магомет-ни, Аскер-ни-ки и т. д. Было бы желательно, чтобы специалисты по карачаево-балкарскому языку обратили внимание на отмеченные лексические схождения.

Земля и хлеб

Проблемы тяжелого положения ингушей во второй половине XIX и
в начале XX веков, непосредственно связанные с хозяйственным строи-
тельством ингушского общества той поры, т. е. с вопросами земледелия,
скотоводства и так далее, требуют более предметного и содержательного
рассмотрения.

Следует выяснить, не только какова была наличная земля в горах и
на равнине, но и как она обрабатывалась, какие культуры выращива-
лись и т. д.

Еще Вахушти Багратиони, автор первой трети XVIII века, отмечал,
что у кистинцев (горных ингушей) горы скудные и малопроизводитель-
ные, выращивают на них лишь зерновые злаки (пшеницу, ячмень и овес).
(14, 73) О том, что именно ячмень был в древности у ингушей наиболее
изначальным и более распространенным, говорит за себя хотя бы то, что
ингушское слово хлеб — «маькх» напрямую восходит к ингушскому на-
званию ячменя — «мукх». В горах лето бывает капризным и менее продол-
жительным, чем на равнине, потому-то с наибольшим преимуществом
употреблялись довольно неприхотливые и имеющие непродолжитель-

ный срок вегетации ячмень и реже,
в силу его меньшей урожайности,
овес.

По статистическим данным, при-
веденным Г. Вертеповым, в горной
Ингушетии на душу мужского пола
приходилось «удобной и неудоб-
ной» земли всего 1,8 десятины, на
равнине же этот надел составлял
уже 4,3 десятины (10, 168), к тому
же здесь не учитывается качество
земли, которое на черноземной рав-
нине было значительно выше. Одна-
ко это не означает, что у равнинных
ингушей было все благополучно,
ведь 4,3 десятины — это намного
меньше, чем определенные самой
местной администрацией за норму
11 десятин, т. е. норма земельного
надела равнинного ингуша была в
два раза ниже требуемой.

Земля и хлеб

‘ „

*• .

Земля и хлеб

В горах полезная земля, при всем том, что ее было мало, являлась частной собственностью отдельных патриархальных семей. Причем часто случалось, что эти семьи, состоящие из двух-трех поколений («ц! а» — по ингушски), не могли разделиться. Совсем другой порядок землепользования существовал на равнине. Об этом Г. Вертепов сказал следующее:

«Каждое ингушское селение на плоскости составляет отдельную общину. Земля, принадлежащая селению, считается общественным до­стоянием всего населения его. Распоряжается землею общественный сход, состоящий из представителей всех наличных домов (дворов). Пользование землею состоит в следующем: весь сельский земельный надел делится на части; одна часть предназначается под распашку, дру­гая — под сенокосы, третья — под выпас скота. По истечении некоторого промежутка времени, обыкновенно 3-6 лет, сенокос идет под выгон, вы­гон под распашку, а пахота под сенокос».

Далее автор приводит довольно интересные сведения о том, как же эта земля распределялась уже среди самих общинников:

«Вся пахотная земля делится на подворные участки (паи) по числу дворов каждого селения, платящих государственную подымную подать и другие повинности. Каждый такой двор, будь он из 4-5 работников или только из одной вдовы с малолетними детьми, пользуется равным паем. Паем не пользуются только дворы тех сыновей, которые само­вольно отделились от своих родителей… Сам процесс деления пахот-

tta рубеже столетий

ной земли на отдельные паи совершается так: вся сельская пахотная земля делится в присутствии всех наличных пайщиков (представителей от каждого правоспособного двора) на кварталы, по числу кварталов селения, или на десятки; участки отдельных кварталов, или десятков, распределяются по жребию, вынимаемому выбранными для этого ли­цами от каждого квартала, или десятка. Затем уже каждый квартал, или десяток, делит свой участок на равные паи, в первом случае — по числу дворов, входящих в каждый квартал, и во втором — на 10 равных паев. Паи распределяются между членами квартала, или десятка, опять-таки по жребию. Величина пая определяется обыкновенно раньше, назна­ченная к переделу земля предварительно измеряется избранными от сельского общества депутатами, которые тут же и вычисляют величину надела на каждый платежный дым. В среднем на дым пахотной земли приходится три-четыре загона (полосы), что составляет около 4,7 деся­тины, или 1,7 десятины на наличную душу мужского пола. Кроме того, многие арендуют землю под распашку у казаков соседних станиц». (10, 172-173)

Из всего сказанного видно, что пользование землею было общин­ным, при этом соблюдался демократический принцип уравниловки: даже вдова с детьми участвовала на равных в дележе земли. Хотя паи и были одинаковыми, однако силы семей (количество рук, наличие рабочего скота) не у всех были одинаковы, и потому «безлошадные» попадали в зависимость от тех, кто мог помочь им в обработке земли. Существовала на селе и форма взаимопомощи при пахоте, при сборе урожая. Однако эта помощь существовала не как правило, а как ис­ключение. Отрицательной стороной общинного распределения земли являлось то, что общинник не был особенно заинтересован в поддер­жании плодородия достававшегося ему пахотного надела, ибо через несколько лет этот участок, как правило, переходил в собственность другого пайщика.

Известный исследователь Ингушетии советский историк Е. И. Круп­нов[1] отмечал, что после образования (после 1858 года) больших ингуш­ских сел и определения размера общего земельного владения для всего села «.русское правительство установило ту же форму сельскообщин — ного владения землей, какая наблюдалась до революции у терских и кубанских казаков, у которых вся станичная земля являлась обществен­ным достоянием, периодически делилась на участки, поступающие в подворное пользование». (21, 157)

Сакля в с. Средние Ачалуки. Фото А. Вильямса

Земля и хлеб

Земля и хлеб

Е. И. Крупнов отмечает, что общинно-передельная земельная соб­ственность была искусственно насаждена и узаконена среди ингушей царским правительством.

В предреволюционный период (до 1917 г.) форма общинного рас­пределения земли стала себя изживать: ранее на несколько лет за­крепляемые за пайщиками участки перестали перераспределяться и начинали постепенно переходить в их частную собственность. Это обстоятельство уже само по себе обусловливало возможность продажи или дарения земли, что способствовало обезземеливанию маломощных крестьянских хозяйств, вынужденых продавать часть своей земли, и усилению довольно крупных землевладельцев (т. е. кулаков), которые уже имели возможность использовать наемную силу.

Иногда имели место случаи освоения участков ничейной земли: це­линных неугодий, лесных участков, где вырубали лес, унавоживали по­чву и т. д. Такой освоенный ранее целинный участок назывался «ирзу» и являлся собственностью тех, кто его освоил.

У горцев хозяйство было скотоводческо-земледельческим, а у жи­телей равнин оно имело характер земледельческо-скотоводческий.

Ценность земли определялась и ее расположением: земля, находящая­ся вблизи села, ценилась дороже, т. к. легче было ее удобрять и осу­ществлять над нею надзор. Особенно в горах, а отчасти и на равнине, ценился навоз крупного и мелкого рогатого скота. Обычно навоз из­мерялся корзинами определенного размера. В связи со скудостью по­чвы большего и постоянного удобрения требовали горные земельные наделы. Они часто состояли из тонких пластов, лежащих на скальной породе, и потому были весьма ранимы и быстро теряли свое плодоро­дие. В редких случаях в качестве удобрения употребляли и древесную золу.

Вспашка земли в горах также имела отличие от равнинной. Так, в горах из-за того, что земляной покров был неглубок, невозможно было применять плуг, потому что он вместе с выворачиванием земли выносил и камни, или же лемех плуга цеплялся за скальную основу. Об особенностях пахоты в горной зоне Е. Крупнов писал:

«Пахали обычно в конце апреля горской деревянной сохой, впря­гая в нее по нескольку пар волов. Вспашка была неглубокой. Непо­средственно после пахоты следовал сев, причем никаких орудий для этого не существовало. Орудием заделки сева являлась горская борона-волокуша из терновника. Прополке подвергалась вся пашня с помощью мотыги, а чаще всего просто руками, не менее двух раз до уборки урожая. Жали хлеб серпом или косили косою в августе и сен­тябре. Молотьба проводилась копытами крупных животных (быков и лошадей), которых прогоняли по току, а очистка и сортировка зерна — с помощью лопаты и деревянного лотка путем веяния на ветру». (21, 121-122)

Горцы в меру своих сил как-то пытались эстетизировать свой тяже­лый труд. Это касается, в частности, трудовых песен. Вот одна из них, исполнявшаяся при севе зерна:

Когда бросаем в землю,

Тебя (зерно) мы измеряем «гирдами»*,

Когда будем жать тебя,

Да будем измерять большими арбами.

Пусть из каждого «гирда» будет арба,

Как за бороздою идет борозда.

Пусть так за арбою идет арба,

И пусть в согласии живет вся наша семья. (2, 197)

По рассказам старожилов, подобную песню припевал сеятель при разбрасывании по полю зерна, которое он доставал из лукошка.

*Гирда — мера сыпучих тел (от 9 до 12 кг). Равнялась 24 горстям — «кана».

Земля и хлеб

.

И при пахоте, и при жатве также исполнялась небольшая трудовая песня-пожелание:

Пусть много будет зерна, чтоб мерками его мерить,

Пусть поровну приходят ненастные и солнечные дни,

Пусть хлеба у нас всегда вдоволь будет,

Пусть мир и согласие в доме царят. (1, 198)

Тяжелый труд прополки также пытались скрасить трудовой песней следующего содержания:

«Чарх-чарх» (звукоподражание) — пусть ударяет мотыга, «Чарх-чарх» — пусть рубит корни травы,

Убирай с поля сорняки.

Пусть ядрится гордая кукуруза,

Пусть будет в доме достаток,

Пусть благодать не иссякает,

А когда везем урожай — от натуги Пусть волы тяжело вздыхают,

Да будет так, пусть так и будет,

Пусть так и будет, пусть так и будет… (2, 198)

Эти песни исполнялись в ритме работы. Они как-то скрашивали однообразный труд земледельца. Примечательно, что во всех приведен­ных трудовых песнях настойчиво звучит пожелание большого урожая, семейного благополучия и хорошей погоды, которая в горах бывает иногда весьма капризной. Имеются рудиментарные записи трудовых песен-пожеланий, исполнявшихся при молотьбе, помоле зерна, при из­готовлении конопляной пряжи, при взбивании масла и т. д.

Продолжая свое исследование о характере земледелия у ингушей, Е. Крупнов далее отмечает: «Совсем иное положение стало наблюдать­ся в связи с переселением горных ингушей на плоскость. В конце XIX века земледелие становится главным занятием населения, развивалось главным образом у плоскостных ингушей, у которых позднее начинают развиваться садоводство и огородничество». (21, 122)

На равнине, вероятно, была глубокая вспашка плодородных черно­земных земель. Первоначально применялись деревянные плуги с желез­ным навершием, призванным разрезать земельные пласты. Со второй половины XIX века в равнинной части Ингушетии появился железный плуг заводского производства, что не только облегчило труд пахаря, но и способствовало более глубокой вспашке и лучшему отвалу земляного пласта.

Вместе с железным плугом в культуре земледелия, уже на рубеже указанных веков, стали применяться более совершенные, фабричного изготовления орудия труда: зазубренные серпы, косы, соломорезки, бо­роны, сенокосилки.

Они сменили дере­вянные лопаты, глад­кие серпы, короткие косы, деревянные волокуши-бороны.

Традиционными культурами были ячмень, овес, про­со, а затем кукуруза, пшеница, фасоль.

Особенно заметную роль в местном зем­леделии сыграла позднее других зла­ков появившаяся кукуруза. Несколько уступая по своим питательным свойствам пшенице, она значительно выигрывала по урожайности, что постепенно выдвинуло ее на первое место среди злаковых культур. Из кукурузы готовили хлеб — чурек, а также использовали ее в ка­честве прекрасного корма для скота и птицы. Исключительная лю­бовь ингушей к этой культуре выразилась в том, что ей придали осо­бую святость уже в самом имени. Кукуруза по-ингушски называется «хьажк! а», что в переводе означает «пшеница из (места) исламского паломничества». Имеется даже небольшая легенда следующего со­держания:

«Пятимат была дочерью пророка Мухаммеда и женою богатыря Али. Как-то сидела Пятимат, и на землю упало две капли ее грудно­го молока. На том месте, куда капнуло молоко, выросли два стебля кукурузы. Оттуда и пошло кукурузное семя. Так как оно пошло из дома пророка Мухаммеда, кукурузу и назвали «хажк! а» — пшеница из места паломничества». (5, 307)

На рубеже ХК-ХХ веков незначительно в горах, но весьма успешно на равнине стало развиваться огородничество. Тут пре­имущественно использовался женский и детский труд. Огороды рас­полагались обычно на приусадебных участках. Выращивали лук, чеснок, огурцы, затем стали внедряться подсолнечник, картофель, позднее всех — помидоры. По рассказам старожилов, в первой чет­верти ХХ века помидоры вначале выращивали как декоративные (на­равне с цветами) растения, а не ели потому, что при надкусывании они забрызгивали одежду, и потому их называли «неблагородными» («эзди йоацараш»).

В начале ХХ века в Ингушетию стали проникать капиталисти­ческие отношения. Так, ингуши приобретали предметы фабрично­заводского производства, что значительно ущемляло их кустарные промыслы. Зажиточные крестьяне стали использовать наемных рабочих-батраков, особенно при уборке урожая, сенокошении, пасть­бе скота. Стали появляться ссыпные склады, в которых накаплива­лось товарное зерно. Интересные сведения в этом плане приводит известный историк Ш. Э. Дахкильгов:

Земля и хлеб

«В памяти старожилов сохранился факт, когда в 1894 году здесь, у железнодорожного вокзала «Назрань», впервые поставили «тараз» — весы для взвешивания кукурузы, скупаемой у окрестного крестьянства. Идиг Илдарович Кетиргов (Гелисханов) вскоре стал одним из богатей­ших в округе гильдейским купцом. Уже в 1901 году пристанционный поселок превратился в торгово-экономический центр Ингушетии, где функционировали 33 торгово-промышленных заведения, 8 ссыпных амбаров, две сушилки кукурузы, два керосиновых бака большой ем­кости, принадлежавшие назрановским купцам». (38, 276) Эти данные Ш. Дахкильговым были взяты из «Терского календаря» на 1901 год (Владикавказ, 1900, с. 128-129).

Как видно, зажиточные сельские жители имели излишки товарного зерна, чем не преминули воспользоваться представители торгового ка­питала.

Отношение народа к вопросам земледелия наглядно предстает в его пословицах:

«Тот не живет настоящей жизнью, кто зерно не растит»,

«Пахарь всегда ждет хорошей погоды»,

«Сказанное весною услышали осенью»,

«Во время пахоты руками не машут»,

«Лучше свою голову держать в поле, чем у поля вешать лошадиный череп от сглаза»,

«Тот, кто хватается за землю, тот заполнил сапетку»,

«Рука, привыкшая к плугу, сильнее руки, привыкшей к кинжалу», «Сказанное при пахоте нашлось при жатве»,

«Телок кормится выменем, человек кормится землею» и др.

Второй важнейшей отраслью народного хозяйства ингушей было скотоводство, причем его горные и равнинные формы ведения значи­тельно отличались друг от друга. Уже было отмечено, что сельскохо­зяйственное производство у ингушей имело свои специфические осо­бенности, исходя из земельных и климатических условий. Так, в горах было значительно меньше удобной земли, причем она располагалась на сложном рельефе. Также в горах позднее приходила весна и раньше на­ступали зимние холода, из-за чего вегетативный период у растений был короче, чем на равнине, а значит, были разными условия содержания скота и обеспечения его кормами. Из-за сложности рельефа местности в горах было затруднено содержание крупного рогатого скота, кото­рый в силу своей массы трудно удерживался на горных склонах, тогда как овцы и козы, имея значительно меньший вес и довольно острые и цепкие копытца, могли пастись и в труднодоступных местах. В горах крупный рогатый скот был намного ниже и массивнее такого же, пасу­щегося на равнине. Но и на равнине, и в горах крупный скот использо­вался как тягловая сила, хотя в мясомолочном отношении он во многом выигрывал. Кроме того, для его содержания требовались значительные пастбищные угодья. Недостаток же мяса и молока в горах возмещался получением этих продуктов от овец и коз. Их молоко было более пи­тательным, чем коровье, а овечьи сыры пользовались большой славой, как продукт, укрепляющий организм человека, особенно его мышеч­ную систему.

Равнинные жители улучшали породы своего крупного рогатого ско­та путем его скрещивания с карачаевскими, кабардинскими, казачьими породами. Также на равнинной и в предгорной местности стали ис-

пользовать буйволов, которые были сильнее волов и давали более каче­ственное молоко, чем коровы. Но недостатками содержания буйволов являлось то, что они имели крутой норов, небольшие надои, а их мясо плохо поддавалось термической обработке. Буйволы были довольно плохо приспособлены к горной местности, и потому там их предпочи­тали не разводить. К тому же для крупного скота требовалась обильная кормовая база, которая в горных условиях, как известно, довольно скуд­на.

Мелкий скот, овцы и козы, более неприхотливы к корму. Они могут пастись не только на крутых слонах, но и быть на подножном корму. Их содержали как при домашнем хозяйстве, так и в кошарах, кото­рые часто находились вдали от аулов. Кошары назывались «метт», или «мотт», — овечья стоянка, в отличие от «доахан мотт» — стоянка круп­ного рогатого скота, которые практиковались в ограниченных случа­ях. Обычно «мотт» (кошара) представляла собой огороженный часто­колом загон, который охранялся пастухами и овчарками кавказской породы, смело вступавшими в единоборство с волками — главными врагами скотоводов.

Издревле и до сего дня горцы используют пещеры, в которые они на ночь, а нередко и на зиму сгоняют овец и коз. Содержание мелкого скота в пещерах специально было значительно безопаснее. К тому же некото­рые пещеры специально оборудовались: вход в них перегораживали ка­менной стеной, оставляя проход, закрывающийся на ночь и в непогоду.

К примеру, выход «пещеры Калой Канта», находящейся на горном пла­то повыше аула Эгикала, перегорожен большой каменной стеною, сло­женной на крепком известковом растворе. Немало пещер, пригодных для содержания мелкого скота и лошадей, имеется на северных склонах «Маьтлоама» — Столовой горы. В таких пещерах иногда, если позволяла площадь, хранили сено, заготовленное впрок на зиму, а также делались загородки для содержания молодняка (ягнят).

Отгонное животноводство — перегон мелкого скота зимой на равнин­ные земли ингуши-горцы не практиковали, они предпочитали его полу — стойловое содержание. В благоприятные зимние дни овец выпасали на южных склонах гор, на которых снег быстрее таял.

Издревле и до сего дня наиболее распространенной породой овец в горах Ингушетии является так называемая «тушинская» порода по — лугрубошерстных, довольно неприхотливых овец. Они белошерстные, с черными головами. Еще жрецы при принесении в жертву древним богам овцы произносили, обращаясь к богу Дяла:

«Ты видишь этих черноголовых, а телом чистой, белой шерстью по­крытых овец.

Их привели мы тебе.

О-о, великий, могучий наш Дяла!» (2, 186-187)

Помимо этой породы, ингуши разводили и овец черного окраса, мясо которых отличалось высокими вкусовыми качествами, а грубая шерсть

Земля и хлеб

Земля и хлеб

Земля и хлеб

Земля и хлеб

шла на изготовление бурок. Ис­следователь Ш. Ахмадов также отмечал, что в местном крае «славились черкесская и кал­мыкская породы овец». (27, 26) Хорошей славой пользовались овцы балкаро-карачаевской породы, шерсть которых была более тонкой и нежной, чем у местных пород. На равнине ингуши практиковали разведе­ние заимствованной у казаков тонкорунной породы, здесь же разводили и курдючную поро­ду овец. По рассказам старо­жилов, у некоторых особей этой породы курдюки дости­гали таких размеров, что под ними сооружались различные приспособления (колесики, во­локуши), чтобы курдюки не волочились по земле.

Из-за строптивого характера коз содержать было труднее. Разводи­ли их в ограниченном количестве для получения пуха и для использо­вания в качестве поводырей овечьих стад. В давние времена домашние и дикие (так называемые «туры») козы были высоко почитаемы. Одно из местных божеств «Тамаш-ерда» виделось в облике козла, в облике тура мыслилось и охотничье божество «Хагар-ерда». При празднова­нии Нового года обязательным было заклание козла или козы. С этими животными связывали плодородие земли и скота. С принятием ислама все эти обычаи с середины XIX века стали исчезать.

Весьма важной и нужной отраслью скотоводства являлось коневодство. В народе различались скаковой (для верховой езды) конь («ды»), обычная лошадь («говра») — для езды в качестве тягловой силы, рабочая лошадь, «алача» — холощеный жеребец. К концу XIX века продолжали еще по тра­диции использовать «вирб! арза» — мула, лошака, которых предпочитали завозить из Грузии. Хотя мулы отличались физической выносливостью и неприхотливостью, качествами, унаследованными от лошади и осла, их использование в начале ХХ века было уже малозначительным.

В качестве тягловой силы нередко держали ослов (в просторечье — ишаков). Эти животные экономически весьма выгодные: они могут пи­таться сорной травой, колючками; физически весьма выносливы. Но

почему-то в народе они стали символом глупости и упрямства. Никог­да ни один ингуш не использовал это животное для верховой езды — дабы не навлечь на себя общественное непонимание. Лишь дети, и то в отсутствие взрослых, могли себе это позволить. На равнине ослов — ишаков предпочитали не содержать, в горах — другое дело, ибо это жи­вотное может протащить довольно большой груз по таким крутым и узким тропам, по которым не всякий конь пройдет. Но и в горах ослы использовались исключительно в качестве вьючных животных.

Известно, что в середине XIX века в Ингушетии, по примеру Кабар — ды, начали было создаваться конезаводы. Так, известно, что основатель и первый старшина селения Долаково по имени Долак занялся этим промыслом и разводил коней на продажу. Однако развившееся в крае конокрадство сделало невыгодным этот бизнес. Но для собственных нужд (изредка — на продажу излишка) довольно сильные крестьянские хозяйства занимались разведением коней. Большая часть этих живот­ных закупалась в соседней Кабарде. «Лошадь с клеймом кабардинских конезаводчиков пользовалась большой популярностью не только на Кавказе, но и в России, и даже за рубежом… Лошадь карачаевской поро­ды не так высока и красива, но не уступала кабардинской в резвости и экстерьере. Она отличалась неприхотливостью в содержании, подвиж­ностью под седлом и была незаменимой как вьючное животное в усло­виях горного бездорожья. Карачаевскую, как и кабардинскую, лошадь не подковывали и не запрягали». (20, 65-66)

Особенно у ингушей славились кони, выводившиеся кабардинскими князьями Шолоховыми. Также славились кони серой масти в яблоках и с черными коленями — «гош! аьржа сира ди». Ингуши считали, что знаме-

Земля и хлеб

X I X

Земля и хлеб

Земля и хлеб

нитые кабардинские кони ведут свою родословную от ногайской породы. (18, 417) Покупные дорогие кони приобретались ис­ключительно для верхо­вой езды, иметь их было престижно. Одним из ве­дущих признаков настоя­щего мужчины являлось наличие у него верхового коня. Иногда считалось, что весьма примечатель­ный конь приносит славу своему наезднику.

Для повседневных хозяйственных нужд ис­пользовались кони мест­ной породы. Содержание коней было делом нелег­ким, т. к. это животное нуждается в обильном и калорийном корме. Летом коней выгоняли в ночное (пасли сельский табун ночью). А вот как в этом плане использовалась знаменитая гора Мятлоам, сообщает Л. Семенов. Он пишет, что на этой горе «лошади сильно дичают на воле, бродят табунами по обрывам и в лощинах, купаются в котловане, наполненном мутной водой, пугливо разбегаются при появлении человека». (31, 35)

Известно, что к началу ХХ века «от роста посевных площадей и уменьшения пастбищ пострадало также коневодство, которое нужда­лось в обширных пастбищах». (20, 390)

Содержание скота почти исключительно зависело от кормовой базы. А она, особенно в горах, была весьма скудной. К примеру, Н. Грабов — ский пишет, для того чтобы подготовить покосное место, «прежде все­го, нужно было крутые покатости гор очистить от камня; но так как величина многих из этих камней не позволяла людской силе сдвинуть их, то покосные места должны были остаться между ними. Здесь-то, под палящими лучами солнца, горец работает косою и сгребает нако­шенную траву в небольшие копны. Непривычный человек едва ли бы сумел свободно ходить по этим покосным местам». (15, 113-114)

Некоторые покосные места в горах бывали на такой крутизне, что по ней невозможно было пройти даже просто пешему человеку. В таких местах горец обычно один конец длинной веревки привязывал навер­ху склона к камню, дереву или кустарнику, другой конец плотно при­креплял к поясу, а затем всю веревку наматывал на себя. Сделав такое приспособление для самозащиты, горец приступал к сенокошению, постепенно разматывая веревку. Можно себе представить, сколько вра­щательных движений приходилось делать горцу и при косьбе, и при сгребании сена, при доставке его на сравнительно удобное место. Из-за крутизны местности и частых осенних ветров в горах сено не скирдо­валось, а копнилось. Причем под копну часто подкладывалась большая разлапистая ветвь дерева. В зимнее время, по мере необходимости, го­рец впрягал в эту ветвь какое-либо тягловое животное и с его помощью волоком доставлял копну к кутану или к жилищу. Часто такая волокуша («токхор») могла состоять из 2-3 копен. Поскольку в горах все же не хватало сена для прокорма скота, горцы также делали запасы из листьев и веток деревьев (ветошный корм).

Г. Вертепов, изучив различные статистические материалы, пришел к выводу, что в начале ХХ века «недостаток сена у ингушей выражается цифрой 633450 пудов, т. е. значительно больше половины всего необхо­димого для них количества. Однако, несмотря на это, около пятой доли

всего собираемого ими сена вывозится на продажу. Неприхотливые в пище сами, ингуши, тем не менее, заботятся о скоте и недостаток сена пополняют, с одной стороны, суррогатами его… а с другой тем, что скот более чем следует ходит на подножном корму». (10, 184-185)

Чтобы иметь хотя бы какие-то средства для приобретения сельхоз — инвентаря, ткани, керосина и других крайне необходимых вещей, жи­тели должны были продавать излишки своего производства. Но, как ви­дим, на продажу шли не только излишки, а и то, что необходимо было сохранить в хозяйстве: дрова, сено, скот, птица, молочные продукты. Часто земледелец и скотовод вынуждаем был все это отрывать от себя самого.

Некоторым подспорьем в хозяйстве ингуша была аренда покосных участков и лесных угодий у казаков, многие из которых из-за возложен­ной на них тяжелой воинской повинности не в состоянии были полно­стью эксплуатировать имевшийся у них земельный фонд.

Луговодством и травосеянием ингуши не занимались. Лишь в горах, из-за того что тонкий земельный слой быстро истощался, горцы иногда вынуждены были унавоживать покосные места. В горах имели место случаи применения орошения как посевов, так и сенокосных угодий. Притом что на равнине покосы были обширнее и продуктивнее, тем не менее, горское сено славилось своими более высокими питательными свойствами.

Говоря о скудости кормовой базы для скота, Е. Крупнов отмечал: «Кормовой кризис, который всегда остро ощущался в горах, вызвал в нагорной Ингушетии своеобразный вид договора между владельцем скота и пастухом — «фоат». (21, 125) Это была своеобразная форма экс­плуатации: богатый скотовод отдавал на определенный срок какое-то количество скота в наем нуждающемуся горцу с условием, что по ис­течении срока договора наемщик возвращал владельцу весь арендован­ный у него скот, плюс — половину приплода. Наемщик за свои труды получал другую половину приплода.

Значение скотоводства в жизни рядового крестьянина наглядно от­разилось в народных пословицах и поговорках:

«У пастуха, который рано встает, овца двойню приносит»,

«У кого ноги бывают в навозе, у того руки бывают в масле»,

«В хлеву скот — на столе достаток»,

«У кого на поле пасутся овцы, у того в доме не иссякает благодать», «Хорошей хозяйке корова молока больше дает»,

«Имеющий дойную корову имеет сытную пищу»,

«Не иссякнет благодать в доме косаря»,

«Не было овец у того, кто волков боялся»…

tta рубеже столетии

Земля и хлеб

Садоводство в горах практически не было развито, и тому имеются свои причины: во-первых, горец не мог себе позволить пахотную зем­лю отводить под сады, а во-вторых, горец щедро пользовался лесными дарами и ягодами: лесными грушами и яблоками, алычой, мушмулой, тутовником, орехами (фундук), диким чесноком (черемша), лесными ягодами — «дитта комараш», полевыми ягодами — «мангал комараш» и др. Все это служило хорошим дополнением к пищевому рациону, а заготовленное впрок в зимнее время восполняло витаминную не­достаточность. Например, в больших емкостях на зиму замачивали груши. Также груши сушили, а затем с добавлением слегка прожарен­ного зерна мололи и заготавливали особую муку — «цу» наподобие рус­ского толокна, которая сохранялась всю зиму. Вообще, груша у ингу­шей считалась почитаемым деревом; ее нельзя было рубить (пока не засохнет), при ней запрещалось ругаться и произносить проклятия и т. д.

М. М. Зязиков

Из грушевого толокна на то­пленом масле делались «ма- жаргаш» (колобки), которые обычно брали в дальнюю до­рогу или на охоту, т. к. они не портились и были высокока­лорийными.

С выходом на равнину, ког­да лесных даров стало мень­ше, бывшие горцы стали за­ниматься садоводством. Во многом этому они научились у русских (казаков) и отчасти у кабардинцев. Ингуши до­вольно быстро освоили раз­ведение культурных пород яблонь, груш, слив, грецкого ореха и др. В Ингушетии уме­ли, скажем, на дикую грушу привить грушу садовую и т. д. Была осво­ена и обрезка деревьев, особенно успешно садоводство развивалось в селах, расположенных в поймах рек Ассы и Камбилеевки. Частич-

Земля и хлеб

но внедрялось и виноградарство, но из-за почвенно-климатических условий широкого распространения оно не получило.

Основным препятствием для успешного развития садоводства яв­лялось то, что крестьянин не мог позволить себе такую щедрость, как выделение земли под сады, когда эта земля могла бы дать так необходимый хлеб насущный.

Сочетание лесных даров и садоводства удовлетворяло потребно­сти населения во фруктах.

Земля и воля

Земля и воля

утверждать, что это так называемое «хищничество» являлось основой жизнедеятельности всех кавказских горцев. Эти искусники пера, в силу своей настроенности, не могли, да и не хотели видеть, что некая часть горцев была вынуждаема становиться на этот очень скользкий путь в силу своей экономической безысходности. И, тем не менее, официаль­ная статистика говорит, что преступность в Терской области была ниже, чем в среднем по империи, за исключением одной графы: «Умышлен­ное убийство». Главным мотивом убийств служила среди ингушей, как и среди других горцев Кавказа, кровная месть — подлинный бич обще­ства, втягивающий сотни и тысячи семейств в кровавую вендетту.

Наиболее ущемленными на Северном Кавказе оказались ингуши, остро страдавшие от малоземелья. Известный ученый Н. Яковлев отме­чал: «Часть ингушских земель была несправедливо отобрана, и жизнь ингуша сделалась очень тяжелой. Земли, годной для обработки, стало меньше, а кормиться на ней должно было то же число ингушей, что и прежде». (37, 196) Голод и нищета, доводившие людей до последней черты, обусловили то обстоятельство, что некоторая часть молодежи, хотя и редко, но уходила в абреки. Эти люди становились изгоями в обществе, отсюда, видимо, и пошла пословица: «Абреки никогда села не создают» («Эбаргаша юрт йиллаяц»).

Н. Ф. Грабовский в своей работе «Экономический и домашний быт жителей горского участка Ингушского округа» отмечал следующее:

«Вблизи жилищ встречаются искусственно устроенные террасы для посева хлебов. Нужно видеть эти террасы, чтобы судить о громадности труда, потребовавшегося на устройство их; они находятся обыкновен­но на таких местах, где сама природа отказалась дать что-либо. Чтобы устроить площадку в 10-12 аршин длины и в 5 ширины (приблизитель­но 7-8 метров на 3-4 метра), необходимо было горку расчистить и срав­нять выбранную для этого местность; но так как и после этого пло­щадка, кроме камня, ничего другого не представляла, то понадобилось натаскать туда земли и вообще удобрить ее настолько, чтобы она могла приносить желаемую пользу…» «Человеку, первый раз попав­шему в горы, придется бесконечно удивляться тем нечеловеческим усилиям, которые прилагал горец для того, чтобы находящиеся в его распоряжении скудные клочки земли служили ему подмогою в средствах для жизни.

Приготовить покосное место в горах и потом собрать с него сено так же трудно, как и приспособление полей для посевов». (15, 112­113)

Позднее Н. Грабовского, уже в самом конце XIX века, Г. Вертепов в статье «Ингуши. Историко-статистический очерк» приводит данные о размерах земельных владений ингушей равнинной и горной ее частей:

«Для 20344 душ мужского пола, принимая высшую рабочую норму, т. е. по 11 десятин на душу, требуется 223784 десятин зем­ли, между тем как действительный надел всех ингушских селений, горных и плоскостных, достигает всего лишь 76189. Таким образом, все население ингушей терпит недостаток земли в количестве 147595 десятин, т. е. недостаток земли почти в 2 раза превышает действитель­ный надел.

В частности, горные ингуши терпят более значительный недо­статок земли, чем плоскостные. Для 3418 душ мужского пола горных ингушей требуется 37598 десятин земли, а наличный зе­мельный надел их простирается всего на 6462 десятины, т. е. все на­селение горных ингушей терпит недостаток земли в количестве 31136 десятин. Таким образом, недостаток земли у горных ингушей почти в 5 раз превышает наличный их надел». (10, 170-171)

Статистика со всей своей беспристрастностью свидетельствует об ужасающем земельном голоде. При этом надо помнить, что фабрик и заводов в Ингушетии не было, что кустарные промыслы не могли уже конкурировать с фабрично-заводскими изделиями и едва лишь покры­вали внутренние потребности. Единственной кормилицей ингушей была земля. Естественно, что результатом крайне бедственного поло­жения с землей являлось предельное обнищание населения. Как бы

Земля и воля

глотком воздуха из этого безыс­ходного состояния представала для горцев аренда земли, ранее являвшейся их собственностью и отобранной царской админи­страцией.

Некоторой материальной подмогой для ингушей явля­лось их добровольное и очень успешное участие в войнах Рос­сии: в 1877-1878 гг. — на Балка­нах против Османской империи, в 1903-1904 гг. — в Манчжурии против японских милитари­стов, в 1914-1917 гг. — в Пер­вой мировой войне. Многие Хаджимурат Местоев, полный Георгиев — ингуши стали Георгиевскими

ский кавалер (слева) и Асланбек Зязиков, кавалерами, ингушские полки

общественный деятель награждались Георгиевскими

штандартами и личными благодарственными посланиями государя им­ператора. О храбрости и мужестве ингушей в самом конце XIX века писал и Г. Вертепов: «Вообще галгаевцы (ингуши) были очень воин­ственны, и соседи нанимали их часто на военную службу или платили им дань за защиту своих владений от неприятеля». (10, 159) Особенно эта национальная черта ярко проявила себя в период падения царизма и установления на Северном Кавказе основ нового государственного устройства.

Самое активное участие в этих делах ингушей, конечно же, объясня­ется тем, что они были самыми обездоленными среди других народов, ге­роическая борьба ингушей за сохранение себя как самобытного этноса в итоге обусловила и создание самостоятельной (в рамках России) государ­ственности в виде национальной автономии. С предельной точностью об этом писал тот же Н. Яковлев: «И надо им (ингушам) отдать справедли­вость, своей упорной волей к жизни в течение многих десятилетий они сами добились этого, такая необычайная энергия, такое упорство в борь­бе за поставленные цели и выдвинули ингушей на одно из первых мест в ряду превосходящих их численностью и отчасти и уровнем культурного развития соседей (тут автор имеет в виду образование). Остается только пожелать, чтобы героическая борьба этого народа за лучшее будущее на­шла своего добросовестного историка-летописца». (37, 199)

Элита

Чтобы лучше разобраться в социальной природе сельскообщинной верхушки, необходим небольшой экскурс в прошлое.

Известно, что жители башенных комплексов Эгикала, Таргима, Хамхи образовывали так называемый «Галгаевский двор» («Палг1ай коашке») и все вместе назывались галгаевцами. Они имели сравнительно лучшие угодья, получали пошлину с провозимых по Ассинскому проходу товаров и облагали данью некоторые племена. Историк Т. Мартиросиани отме-

Элита

Анзор Дудаевич Боров, участник русско — турецкой войны 1887-1888 гг., проявил доблесть и отвагу в знаменитом сраже­нии на Шипке

чал: «Эти семьи, принадлежащие к родам, владевшим входом в Ас — синское ущелье (роды общества Галга), само собою разумеется, извлекали немалые выгоды из своего положения.

Они производили обмен своих продуктов на привозные предме­ты иноземной промышленности (украшения, ткани, металличе­ские изделия и т. п.) и затем сбы­вали товары среди соседних пле­мен: фяппинцев, чулихоевцев,

цоринцев и др.». (24, 65)

Возвышение общества Галгай достигло того предела, когда его члены уже стали подумывать об избрании князя из своей среды. Избрание князя сорвалось, но все же видно, что в определенный пе­риод ингуши подошли к тому, что­бы образовать в своей среде некие феодальные формы правления. Хотя форма княжения так и не была создана, но некую организующую роль среди своих соседей ста­ли занимать представители именно Галгаевского общества. Это видно и из другого предания, действие которого предположительно относится к XVI-XVII вв.: «Некогда именитые мужчины фяппинцев, чулхоев, галга — ев и цхоев собрались у Места трех крестов. Все они с сожалением гово­рили, что каждый шахар (общество) определился жить обособленно, что нет между ними согласия.

В то время в Фяппинском обществе мужчин называли «хурхал», а женщин «гарбаш».

О многом говорили собравшиеся, потом от галгаевцев сказал слово некий умный мужчина. Он был хорошо одет. Подпоясывался ременным поясом, а фяппинцы поверх таких же поясов носили еще и широкие ма­терчатые пояса (кушаки). Галгаевец говорил очень толково и убедитель­но:

— Из-за того что мы разобщены, враги часто нападают на нас; если мы объединимся, то каждый из нас станет сильнее; нам нужно забыть слова «хурхал», «гарбаш»; нужно убрать широкие матерчатые пояса; если мы

объединимся в один народ, то, подобно другим, сможем поселиться на плоскостных землях. — О многом таком говорил он.

После его слов все, кто был на Месте трех крестов, решили забыть слова «хурхал» и «гарбаш», убрать широкие матерчатые пояса и всех называть одним словом «галга». На память об этом событии они и уста­новили эти три каменных креста.

Вскоре на этом месте состоялось объединение всей страны. И люди в полном согласии стали обживать равнинные земли». (18, 339-340) Памятник «Место трех крестов» в народной памяти символизиру­ет единение галгаевского, цоринского, чулхоевского и фяппинского обществ*. Из преданий становится ясно, что фяппинцы, в отличие от галгаевцев и других ингушей, скрывали свои кожаные пояса под куша­ками, являвшимися, видимо, символом свободного человека. Звучат в этом предании и мотивы признания всех упомянутых обществ равно­правными членами консолидируемой национальной общности.

Инициаторами исторического освоения предгорно-равнинных земель, как уверенно говорят предания, выступали галгаевцы. Именно в XVII веке началось продвижение галгаевцев и фяппинцев на предгорные зем­ли, на которых образовалось новое общество — так называемые «Боль­шие ингуши», с центром в селе Ангушт, а позже и «Малые ингуши», с центром в селении Шолхи. Фамильное деление на первых порах продол­жало сохраняться и вне гор. Это видно из того, что в Ангуште имелись два кладбища: одно — для представителей фяппинцев, другое — для галга­евцев (с ними же в единстве считались цоринцы и чулхоевцы).

Представители Галгаевского общества оказались весьма предприим­чивыми и мужественными людьми, именно они выступили пионерами в освоении равнинных земель по берегам рек Камбилеевка и Назранка. Ориентировочно освоение Назрани произошло в 1781 году. Представи­телем этих колонистов выступил Карцхал Орцхоевич Мальсагов, пред­ки которого являлись выходцами из аула Таргим Галгаевского общества. О том, что именно галгаевцы были инициаторами и предводителями возвращения горцев на земли предков, сначала на предгорные равнины, а затем и на земли далее к северу, красноречиво говорит присяга вновь образовавшегося Назрановского общества о принятии российского под­данства. Начинается она словами:

«По взаимному и обоюдному е. и.в. (его императорского величества) всероссийского г. и. (государя императора) и кр. Владикавказской комен­данта Дельпоцо и всего ингушевского народа соглашению, мы, нижепо-

*К сожалению, в 80-х гг. ХХ века при прокладке автомобильной дороги этот памят­ник был снесен.

Элита

Аул Лялах, горная Ингушетия. Фото Дж. Бэдли, 1901 г.

Элита

именованные шесть фамилий ингу- шевского вольного и никому не под­властного народа, лучшие и почетней­шие люди, с каждой фамилии по 10 че­ловек, с доброй на­шей воли и общего согласия между со­бою условились и согласились е. и.в. Всероссийскому г. и. вступить вечно на верность поддан­ства…» (1, 84-90)

Как бы в народе и в некоторых записях различных авторов, побы­вавших в Ингушетии, ни культивировался миф о том, что ингуши все равноправны, факты свидетельствуют об обратном. Хотя феодальные отношения, завязавшиеся в горах, стали расшатываться с выходом на­рода на равнины, все же, как красноречиво об этом говорит прися­га назрановцев от 1810 года, верховодящими в народе предстают не какие-то общенародно признанные люди, а именно «древние» фами­лии общества Галга. Так, и в течение всего XIX — начала XX веков эти фамилии, правда уже по инерции, продолжали считаться почет­нейшими. Не зря, когда в 1858 году стали создаваться крупные села, старшинами в них назначались именно представители тех же шести родов.

В конце XIX — начале XX веков представители этих фамилий во­шли в наиболее тесные взаимоотношения с местной властью. Боль­шая часть воинской элиты из ингушей состояла из них, хотя уже было много в ней и выходцев из других известных родов. Со второй поло­вины ХХ века первенство отдельных фамилий начало сходить на нет — они уже не верховодили в общественных делах, хотя с ними счита­лись, особенно при заключении родства.

На рубеже XIX — XX веков огромный авторитет среди ингушей имели представители родов, отличившиеся своими примечательными качествами — благородством и любовью народа, такие, как Магомет и Висангирей Джабагиевы, Эльберд Нальгиев, Заурбек Боров и его сы­новья Султанбек и Исмаил, Мурцал Шадиев, Ахриевы (Чах, Саадул и

В большинстве своем ингуши рубежа XIX — XX веков были кре­стьянами. Небольшой слой составляли духовенство, офицерство и еще меньшую часть — чиновничество. В этот период развивалось отходни­чество. Ингуши, работая на фабриках и заводах крупных городов Рос­сии, на промыслах Баку, нанимались охранниками. Причем сторожа из ингушей настолько славились своим мужеством и честностью, что их охотно брали на эту работу.

Всем народам Северного Кавказа царская историография на все лады приписывала хищничество. Действительно, отдельные факты набегов на табуны, стада и на «царскую почту» имели место, впрочем, как и по всей России. Но глубоко ошибались эти историографы, когда начинали

Гапур), Мустаби и Мурцал Куриевы, Шаухул Зязиков, Султан Дудаев, Хизир Орцханов, Заам Яндиев и многие другие.

Уже в советское время фамильно-родовое деление в общеингуш­ских делах стало анахронизмом и продолжало существовать лишь в народной памяти. Но во внутрисемейных делах фамильное братство еще продолжает существовать и поныне, хотя оно уже далеко не так прочно, как в стародавние времена.

Шаги к истокам этнической истории центрального кавказа

История не роман, и мир не сад, где все должно быть приятно: она изобража­ет действительный мир.

Н. М. Карамзин

НАЗРЕВШАЯ ПРОБЛЕМА И ПОИСКИ ПУТЕЙ ЕЕ РЕШЕНИЯ

Н

азванию этой книги уместно дать подзаголовок: «Полемика, факты, гипотеза». Новая работа И. М. Мизиева меньше всего относится к числу тех, что содержат окончательный ответ по широкому спектру поднятых вопросов этнической истории Центрального Кавказа в ее тесной связи с ближайшей и дальней округой. Она не является, строго говоря, за­вершенным специальным исследованием отдельно взятого вопроса, а по­тому не содержит историографического и источниковедческого анализа, демонстрирует преобладающее выборочное толкование спорных вопро­сов, историография которых, возможно, только начинается. Она выгодно отличается от образцов традиционной научно-популярной литературы, потому что цель автора не облегченно изложить апробированные ученые концепции и версии, а увлечь читателя по непроторенным, а часто еще и непознанным тропам к истокам тюркско-кавказских связей в историче­ском прошлом. Она объединяет в себе черты обоих жанров и наверняка будет встречена с большим (хотя и явно неоднозначным) интересом.

Основной пафос этой книги состоит в стремлении шире, глубже, слож­нее и объективнее поставить проблему этногенеза балкарцев и карача­евцев, отчасти осетин, как древних иноязычных обитателей среди ав­тохтонного населения Северного Кавказа. Средством для этого избрано выдвижение и посильная мотивировка приемлемой или хотя бы рабочей «тюркской альтернативы» в противовес доминирующей, по убеждению И. М. Мизиева, «индоиранской позиции» в освещении сведений, накоплен­ных исторической наукой.

Следует заметить, что роль тюркоязычного населения в этнической и политическо-культурной истории Северного Кавказа привлекает все больше пристальное внимание. Достаточно, например, обратиться к со­держательным исследованиям Е. П. Алексеевой, Я. А. и Г. С. Федоровых, М. Г. Магомедова, А. В. Гадло, Г. В. Цулая, В. М. Батчаева, X. X. Биджиева и дру­гих, чтобы удостовериться в этом. Однако все они ограничивают проблему хронологическими рамками средневековой эпохи, исходя из общеприня­той посылки о появлении тюркских кочевых народов в степях Восточной Европы и Предкавказья не ранее IV в. н. э. Далеко не все выводы назван­ных специалистов однозначны, а тем более согласуются друг с другом. Они отнюдь не легко увязываются с мнениями тех историков, археоло­гов, этнографов, лингвистов, которые преимущественно изучают вклад в региональный исторический процесс иных (исконно кавказских или ираноязычных) этнолингвистических формирований. Дискуссионность сложившейся ситуации совершенно очевидна, и я имел возможность на Всероссийской научной конференции по вопросам истории историче­ской науки Северного Кавказа и Дона еще в 1978 г. сформулировать ее так: «Одной из кардинальных проблем, требующих решения, является необхо­димость создания новой этнополитической карты Северного Кавказа, на которой, кроме ираноязычных аланов, должны занять подобающее им ме­сто и тюркоязычные этносы и группы (гунны, авары, булгары, хазары, по­ловцы и пр.), а также аборигенные племена горных и предгорных районов. Вопросы взаимоотношений ирано-, тюрко — и кавказоязычных этнических групп, объективная и возможно более полная трактовка вклада этносов в местную историю — вот стержневая задача нынешнего этапа изучения раннесредневековой эпохи региона».

Минувшие с тех пор годы не только не поколебали актуальность сформу­лированной задачи, но и наоборот — еще более заострили ее, так как по — прежнему не достигнута должная концентрация и координация научных сил, не преодолены изолированность интересов и взглядов, а также и субъ­ективизм их части, что диктует невольное (а подчас и сознательное) пре­увеличение вклада и роли отдельных этносов и групп. Наиболее серьезные и объективные, на мой взгляд, исследователи видят сегодня выход из сло­жившейся ситуации в признании и обосновании той новой и перспектив­ной точки зрения, согласно которой все основные этнические общности, сформировавшиеся на территории Северного Кавказа к началу нашего ты­сячелетия, представляли собой образования, длительно создававшиеся на основе межэтнического синтеза самых различных по своему происхожде­нию этнических групп. И именно к этим раннесредневековым общностям так или иначе восходят современные народности Северного Кавказа.

Однако весь перспективный потенциал подобного подхода к осозна­нию назревшей проблемы может быть реализован лишь в условиях полной мобилизации всех без исключения доступных данных, их комплексного рассмотрения и сравнительного анализа с уже имеющимися трактовками, поисков новых путей мысленного проникновения в сложную и запутан­ную ткань исторического процесса давно минувших времен. Эти условия чрезвычайно труднодоступны и вовсе не гарантируют изначальной удачи, так как входят в столкновение со сложившимися трафаретами и шаблона­ми (при всей естественности и полезности тех и других на определенных этапах становления научного познания). Они могут быть достигнуты толь­ко в открытой полемике, которая неизбежно сопутствует выдвижению но­вых идей. А полемика, как хорошо известно, «вещь» обоюдоострая!

Такой путь и выбрал для себя Исмаил Мусаевич Мизиев. Его имя хорошо известно как ученым-кавказоведам, так и широким читательским кругам прежде всего Кабардино-Балкарии и Карачаево-Черкесии. И. М. Мизиев — автор целого ряда научных работ, посвященных археологии, истории, этнографии балкарцев и карачаевцев, в том числе таких толковых и зна­чительных по содержанию книг, как «Средневековые башни и склепы Балкарии и Карачая» (Нальчик, 1970), «Балкарцы и карачаевцы в памят­никах истории» (Нальчик, 1981). Он увлеченный и страстный публицист, пропагандирующий историческую науку в прессе.

За плечами ученого насыщенные сезоны археологических раскопок и разведок, десятки вновь выявленных или дополнительно изученных па­мятников истории и культуры двух близкородственных братских народов Центрального Кавказа. Ученик покойного выдающегося археолога и кав­казоведа, лауреата Ленинской премии, профессора Е. И. Крупнова, он вос­принял от своего наставника целеустремленность, трудолюбие, стойкость в научных позициях.

Жизнь подвергла И. М. Мизиева тяжкому испытанию. В результате несчастного случая несколько лет назад он потерял способность двигать­ся и оказался навсегда прикован к домашнему рабочему кабинету. Все планы археолога-полевика превратились в несбыточные мечты. Стало катастрофически трудно продолжать любимое дело. Но человек не упал духом. Он оказался сильнее драматических обстоятельств.

Бросая вызов превратностям судьбы, И. М. Мизиев резко усилил собирательскую и аналитическую работу в русле изучения истории бал­карцев и карачаевцев, как органического компонента в общей северокав­казской панораме. Данные не только археологии, истории, этнографии, но и фольклора, сравнительного языкознания, топонимии и антропони­мики, многих иных смежных научных дисциплин мобилизует он теперь. По крупицам собирает сведения древних и средневековых письменных источников, прорабатывает обширный круг научной (в том числе и став­шей давно библиографической редкостью) литературы, способной про­лить добавочный свет на историческое прошлое тюркоязычных народов в границах Северного Кавказа. В процессе напряженной работы на пер­вый план вышла проблема важнейшая, интересная и фундаментальная: происхождение, этническая история балкарцев, карачаевцев, их соседей и партнеров на тропах истории.

Со всей ответственностью следует подчеркнуть, что проблема эта в историографии региона еще весьма далека от сколько-нибудь обстоя­тельного и достоверного решения. Все усилия науки, затраченные на нее, дали пока лишь предварительные, а во многом и приблизительные результаты, хотя переоценить их, как первые существенные шаги к по­стижению истины, невозможно. Особенно сложен и запутан вопрос о роли собственно тюркоязычных племен и народов в этногенезе совре­менных балкарцев и карачаевцев, о длительности и глубине их истори­ческой соотнесенности.

Скажу прямо, для меня самого эта сложность стала предельно зрима и значительно понятнее при чтении данной книги И. М. Мизиева, хотя я был знаком с серией его (а также других авторов) предшествующих публи­каций, затрагивавших поистине «болевую точку» оценки места тюркоя­зычных этнических элементов в общей картине исторического процесса на Северном Кавказе. Больше того, прежде волновавшие меня такие ис­следовательские аспекты, как время и условия проникновения тюркских племен в Предкавказье (являющееся частью обширных Южно-Русских степей), историческое соотношение и взаимовоздействие раннетюркских и ираноязычных племен на Центральном Кавказе, получили при прора­ботке рукописи И. М. Мизиева немалые новые творческие стимулы.

В книгу, которая лежит перед вами, вложен огромный, не поддающий­ся даже учету труд увлеченного человека, во всеоружии накопленных им знаний и сведений выступившего против нынешнего (превратившегося в традиционный, а в чем-то и рутинный) подхода к оценке этнических про­цессов на Северном Кавказе в I тыс. до н. э. — XIII в. н. э. В ней читатель найдет первую сводку самых разнообразных и разнохарактерных данных, способных, по мнению автора, помочь привлечь внимание, уточнить, а ча­сто и в корне пересмотреть некоторые принципиально важные позиции при воссоздании древней и средневековой истории народов региона. В ней выстраивается цепь неожиданных предположений, метких наблюде­ний, а нередко и достаточно обоснованных выводов, которая превраща­ется в гипотезу о несравненно более давнем и результативном участии тюркоязычных этнических групп и народов в прошлом Кавказа.

И. М. Мизиев написал работу намеренно дискуссионную, наполненную новыми версиями толкования фактов, спорами со многими учеными, в том числе и признанными авторитетами в своей области. Не стану излагать суть его построений по каждому из разделов книги. Замечу лишь, что все они, по моему мнению, так или иначе заслуживают обнародования и трез­вого научного обсуждения, в котором веское слово должно быть произне­сено, в частности, специалистами по тюркскому языкознанию. Опираясь на личный опыт в области изучения скифо-сармато-аланской тематики, мне не трудно было бы во многих случаях дополнить его аргументацию, как, впрочем, в не меньшей мере и возразить части построений, уточнить систему доводов, обозначить перспективные направления дальнейших изысканий, которые наверняка приведут не к однозначным решениям не­которых вопросов раннего периода тюркско-северокавказских связей.

Мне и сегодня, например, видится больше позитивного смысла не в упорных поисках и увлеченно-прямолинейном выявлении собственно тюркских предков балкарцев и карачаевцев и даже не в оценке историче­ского контекста с позиций ассимиляционных явлений. Среди археологов и этнографов, работающих под моим руководством, более плодотворной признается концепция, согласно которой этническая карта Северного Кавказа в I тыс. до н. э. — I тыс. н. э. определялась преимущественно резуль­татами активно протекавших интеграционных процессов в традиционной контактной зоне между горами и степью. Здесь происходило не просто сближение или языковая ассимиляция, а слияние, синтез, в итоге чего скла­дывались качественно новые этнообразования, отличные как от степных пришельцев (ираноязычных, тюркоязычных, угроязычных), так и от кавказ­ских автохтонных племен. Ход этногенеза тут зачастую, вероятно, не под­чинял одних другим, а постепенно, длительно создавал сперва новые са­мобытные «предэтносы», затем — сложные по своему составу раннесредне­вековые народности, на основе которых сформировались в конце концов современные народы региона.

Вполне очевидные элементы «тюркского этноцентризма», не преодо­ленные в труде И. М. Мизиева, разумеется, не удовлетворяют компетент­ного и вдумчивого читателя. Но они в известной мере являются есте­ственной реакцией конкретного автора на устоявшиеся и получающие развитие тенденции «ираноязычного» или автохтонного этноцентризма в толковании исторического прошлого Северного Кавказа. Объективно сло­жившаяся дискуссионная ситуация требует новых упорных исследований, мобилизующих все наличные факты, учитывающих все существующие в литературе мнения. Только так может быть достигнут прогресс в движе­нии к оптимальному варианту уяснения необычайно сложной и далеко не понятной еще ныне истории многонационального Северного Кавказа.

В заключение я хотел бы предостеречь читателей от чрезмерной до­верчивости, от некритической увлеченности в восприятии основного со­держания книги И. М. Мизиева. Вместе с тем опрометчиво и не видеть в определенной степени новаторский, полезный ее потенциал.

Книга «Шаги к истокам…» наверняка вызовет жаркие споры, столкнове­ния мнений, а то и нападки. Ставя себя на место автора, взял бы смелость сказать так: «Может быть, я в чем-то ошибаюсь. Может быть, даже наверняка! Но лучше, ошибаясь, идти вперед, чем стоять на месте, робко потупив взгляд».

В. Б. Виноградов,

заслуженный деятель науки РСФСР и Чечено-Ингушской АССР, доктор исторических наук, профессор

ВВЕДЕНИЕ

Стремление как можно глубже познать особенности этнических про­цессов в древней истории братских народов нашей страны является со­ставной частью духовной потребности советских людей. Это стремление проявляется особенно наглядно, когда речь идет о таком густонаселенном районе, как Кавказ. Мало кому из историков, археологов, этнографов, язы­коведов не приходится сталкиваться с вопросами: а кто такие были древ­ние кавказцы, какова была их так называемая кобанская археологическая культура, как давно и откуда явились на Кавказ аланы и гунны, болгары и хазары, кипчаки или половцы, как складывались их связи с местными кавказскими племенами? Разве на все эти и подобные вопросы можно от­ветить однозначно? Над ними трудились многие поколения ученых, но не­решенных проблем еще остается достаточно много.

Наивно было бы ожидать исчерпывающих ответов и в предлагаемой книге, хотя она и является итогом почти 25-летних раздумий и поисков автора. Порой сказывается недостаток фактического материала и его научной информативности, порой оказываются весьма живучими ско­ропостижные выводы, сделанные по первому впечатлению ведущими учеными прошлого века, а нередки и случаи, когда отдельные авторы подходят к этнической интерпретации источников с заранее определен­ной задачей и черпают из них только то, что соответствует их программе. В результате этого в исторической литературе о Северном Кавказе укоре­нились такие взгляды на этнические процессы, которые не совсем отвеча­ют исторической действительности. Но тем не менее они в наши дни ста­ли почти хрестоматийными. В этих условиях очень трудно пересмотреть некоторые устоявшиеся в науке идеи, хотя они и не находят сколь-нибудь веского подтверждения при проверке сегодняшним уровнем изученности письменных источников, данных археологии, этнографии, языкознания. Поэтому очень своевременно звучат слова одного из ведущих советских археологов В. Б. Ковалевской о том, что какими бы проблемами ни зани­мался исследователь, хочет он этого или нет, но над ним довлеет состоя­ние науки на сегодняшний день. Именно эта зависимость от традиционно­го багажа знаний может порою сослужить и недобрую службу, так как она не позволяет под новым углом зрения взглянуть на давно уже известные и многократно проанализированные события. Как справедливо пишет В. Б. Ковалевская, «к пересмотру традиционной точки зрения следует под­

ходить двумя путями: шаг за шагом проверяя каждое из вызывающих со­мнения утверждений или вводя новый источник» [160, с. 69] [2].

По этнической истории Северного Кавказа трудно найти новый пись­менный документ. А информацию, содержащуюся в археологическом ма­териале, нередко трактуют однобоко, порою, как нам кажется, просто ис­кажают. Поэтому в своей работе мы пытались следовать по первому пути, который, вполне естественно, придает ей характер научной полемики.

В последние годы даже популярные книги уже не пишут в каком-то об­легченном стиле, когда история в них «зачастую сводится к изложению бо­лее или менее занимательных событий. Это, как правило, дискредитирует саму науку и одновременно свидетельствует о неуважении к читателю, о недоверии к его интеллекту. Между тем для широкого читателя увлека­тельность науки истории станет очевидной лишь тогда, когда он постигнет закономерности исторического процесса и принципы исторического ис­следования» [160, с. 191]. Свою работу, посвященную спорным вопросам этнической истории Центрального Кавказа, мы старались всецело под­чинить той безусловно перспективной идее, которая получила широкое одобрение на конференции «Лингвистическая реконструкция и древ­нейшая история Востока», организованной Институтом востоковедения АН СССР. Суть ее сводится к тому, что «едва ли было бы разумно сидеть сло­жа руки и ждать, пока невесть откуда появится принимаемая всеми, еще не существующая общая теория этногенеза» [395, с. 10-11]. Мы пытаемся предложить новое, более соответствующее исторической действитель­ности толкование конкретных письменных, археологических, этнографи­ческих, лингвистических, этнотопонимических источников с подробным разбором и критикой всей аргументации авторов, пользующихся этими источниками в первую очередь в культурно-историческом плане. Следуя этим принципам, мы не только не обходили спорные вопросы, а, наобо­рот, останавливались на них особо, заостряли внимание читателя на всех возможных вариантах интерпретации источников по каждому отдель­ному вопросу, вовлекая его в поиски возможно оптимальных вариантов трактовки того или иного факта, давно известного в науке только с одних позиций.

Кавказ издавна называют «горой языков», «горой культур», и он про­должает привлекать к себе неослабное внимание многих ученых, путеше­ственников, этнографов, краеведов.

Еще на заре нашей эры знаменитый Страбон [3] сообщал, что город Диоскуриада (находился на месте нынешнего города Сухуми. — И. М.) являл­ся общим торговым центром кавказских народов, куда «сходятся, говорят, 70 народностей, а по словам некоторых, нисколько не заботящихся об исти­не, даже 300. Все они говорят на разных языках, так как живут разбросанно, без сношения друг с другом… Большая их часть принадлежит сарматским пле­менам» [167, с. 136].

«Армянская География» VII в. перечисляет на Центральном Кавказе 53 народности, в числе которых можно распознать предков нынешних ту — шинцев, чеченцев, ингушей, осетин, балкарцев и др. [231, с. 28-31].

Знаменитый арабский географ и путешественник Абу-ль-Хасан Али аль-Масуди (умер в 965 г.) писал в своей «Книге сообщений и знаний», что «в горах Кабк громадное количество царств и племен. В этих горах насчи­тывается 72 племени и у каждого свой царь, свой язык, не схожий с дру­гими наречиями» [127, с. 40]. Несколько позже (в 977 г.) Абул-Касим ибн Хаукаль писал, что «хребет Кабк огромен, говорят, что на нем 360 языков, я раньше отрицал это, пока не видел сам много городов, и в каждом городе свой язык, помимо азербайджанского и персидского» [127. с. 97].

В 80-х гг. XIX в. академик В. Ф. Миллер следующим образом обрисовал формирование столь необычной этнической пестроты на Центральном Кавказе: «Южнорусские равнины со стороны востока на пространстве между северной окраиной Каспия и южными отрогами Урала не пред­ставляли естественной преграды для народов, двигавшихся с востока, со степей Центральной Азии в Европу. Перейдя реки Урал, Волгу, Дон, эти народы бесконечной вереницей двигались в Южно-Русские степи… Вытесняемые же ими народы должны были искать убежище в стороне от обычного пути народов, на севере или на юге от него. Те из них, которые искали это убежище на юге, оттеснялись к Черноморскому побережью и берегам Азова или к Кавказским горам. Таким образом, они были припер­ты к стене и не имели выхода, будучи заперты со всех сторон. С севера их теснили победители, с запада преграждали путь Черное и Азовское моря, с востока — берега Каспия, с юга — сплошная стена гор… Народ, теснимый отовсюду, искал убежище в ущельях и здесь боролся с другими народами, раньше сюда загнанными… То, что творилось на севере Кавказа, творилось и на юге. Со стороны Колхиды, Иверии, Армении загонялись в горы побеж­денные народы, не имея выхода ни на восток, ни на север, ни на запад… Таким образом, Кавказ становился «горой языков»… которая представляет капитальный интерес для этнографии. Нет другой местности на земном шаре, где на сравнительно небольшом пространстве скучивалась такая масса разноплеменных и разноязычных народов. Если когда-либо удастся решить небольшое число запутанных вопросов о национальности разных народов, некогда сменявших друг друга в древние времена и Средние века в необозримых степях Южной России, то только под условием изучения этнографии Кавказа». Миллер был убежден, что «современные маленькие народы Кавказа есть скудные остатки древних крупных народов, некогда бродивших в степях и, может быть, известных древним и средневековым историкам под другими именами» [179, с. 3].

В результате этих событий в самых высокогорных ущельях Кавказа ока­зались осетины, балкарцы и карачаевцы с их иранским и тюркским язы­ками, не свойственными Древнему Кавказу, а в предгорьях расселились адыго-черкесо-кабардинцы, ногайцы и другие народы.

Этническая история этих народов изучена недостаточно и далеко не равномерно. Более обстоятельной библиографией обросли вопросы этногенеза осетин, не вызывают особых возражений основные положе­ния по вопросу об этнической истории вайнахских и адыгских народов, сыгравших большую роль в этнической и социально-политической исто­рии Северного Кавказа. Можно считать установленной этническую связь между скифо-сармато-аланами и осетинами, хотя, может быть, и не столь прямолинейно, как это принято в некоторых работах.

Подвергается серьезным сомнениям лишь трактовка места и роли ира­ноязычных скифо-сармато-аланских племен в истории Северного Кавказа, выраженная в безоговорочном отождествлении этих племен только с со­временными осетинами [129, с. 130].

Предлагаемая книга является попыткой разобраться в источниках, по­родивших традиционное толкование наследия скифо-сармато-аланских племен в этнической истории Северного Кавказа. Наибольшее внимание, естественно, уделено самой запутанной проблеме — этнической истории балкарцев, карачаевцев и осетин. В связи с этим затронута более широкая проблема — время проникновения тюркских племен в Восточную Европу и на Кавказ.

Балкарцы, карачаевцы и осетины в лице своих далеких предков попа­ли в гущу исконно кавказских племен по крайней мере уже в первые века новой эры. Географическое размещение этих народов давно привлекает внимание ученого мира, но до сих пор остаются невыясненными многие важные вопросы их истории и культуры, а именно: какой путь развития прошли предки этих народов на подступах к Кавказу, где искать их этни­ческие корни, когда и как они замкнулись в горах, какова картина их взаи­моотношений и взаимовлияния их культур и языков вне Кавказа и в его ущельях. Вопросы эти чрезвычайно важны и трудноразрешимы без вни­мательного анализа всего комплекса имеющихся источников.

В непосредственной связи с этими проблемами определенный инте­рес могут вызвать впервые вводимые в научный оборот шумеро-балкаро­карачаевские лексические схождения и скифо-тюркские параллели. Эти материалы вместе с данными балкаро-карачаевского языка пролива­ют ощутимый свет на затрагиваемые вопросы. Давно известные в науке археолого-этнографические, этнотопонимические материалы и сведения письменных источников автор старается рассматривать не только в узких северокавказских рамках, но и на широком историко-географическом фоне от Алтая до Дуная, от Поволжья до Кавказа, т. е. на территории рас­селения древнетюркских и ираноязычных племен от первых веков до XVIII столетия.

Следует пояснить, что данная работа не является специальным исследо­ванием одного отдельно взятого вопроса, а преследует цель — посмотреть с различных точек зрения на факты, прежде освещавшиеся только с одной, индоиранской, позиции. В результате такого подхода представля­ется возможным наметить новые направления поиска, а также подвергнуть сомнению или даже пересмотреть ряд традиционных версий по узловым проблемам кавказоведения. Необходимо отметить, что за истекшие 180 лет историческая наука обогатилась громадным количеством новых фактов, памятников, документов, исследований. А между тем вопросы этногенеза и этнической истории во многом еще продолжают трактоваться на основе традиционных установок.

Автор не претендует на роль арбитра в сложных этнических пробле­мах, его цель — показать необходимость более критического подхода к интерпретации наиболее существенных исторических фактов, яв­лений, а также, письменных, археологических и иных источников. Роль арбитра в этом случае автор оставляет за специалистами, а читате­лей, проявляющих интерес к истории кавказских народов, предостерега­ет от слепой веры в недостаточно обоснованные, но прочно вошедшие в литературу толкования многих вопросов истории Северного Кавказа.

Нет сомнения в том, что поднимаемые в книге вопросы и предлагаемый способ всестороннего анализа источников, интерпретация многих пись­менных документов, археологических памятников, фольклорных и этно­графических, этнотопонимических материалов не оставят кавказоведов равнодушными, а вызовут научные дискуссии, которые являются движу­щей силой науки и всегда полезны для ее поступательного развития [133, с. 4].

Автор надеется также, что предпринятые им усилия в освещении ранних этапов этнической истории Северного Кавказа вызовут отклики в научной литературе, будут способствовать более осторожному и комплексному под­ходу при освещении этой сложной, но очень интересной проблемы кавка­зоведения.

Ингушский социум на рубеже столетий

Землепользование

Ингушский социум на рубеже сто/летий

Г.-М. Даурбеков. Косовица

;

казенной собственностью,
часть жителей была изгнана
с насиженных мест, а другая
часть вынуждена была пла-
тить арендную плату за об-
работку своих прадедовских
земель. Все русскоязычные
исследователи той поры,
побывавшие в горах, еди-
ногласно отмечали крайне
бедственное положение гор-
цев. Часть ингушей, которая
к тому времени уже успела
выселиться на равнину, про-
должала сохранять свою
собственность на оставлен-
ные в горах угодья, с кото-
рых они получали, пусть
небольшую, но все же кое-
какую арендную плату.

На равнинной террито-
рии Ингушетии часть луч-
ших земель передается под

крепости и казачьим полкам, а также разного рода землевладельцам,
за «особые» заслуги перед государем. Остальная земля была поделе-
на между ингушскими селами, исходя из их количественного состава.
Сельскими делами заправляли обычно назначаемые царской админи-
страцией старшины. Крупные села, образованные после 1858 года, по
своему составу были укомплектованы представителями разных ингуш-
ских фамильных кланов. Причем представители крупных родов — фа-
милий, уже не проживая компактно, могли оказаться одновременно в
целом ряде сел. Поэтому здесь имелись, помимо старшин, еще и так на-
зываемые «тайпан да — тхьамада» (отец, или глава рода). Существовал
институт сельских сходов для решения общественных задач, например,
строительства дорог, мостов, каналов, временного содержания на по-
стое какого-либо воинского контингента и т. д., то есть всего того, что
царской администрацией вменялось в обязанности сельских обществ.

Часть земли в аулах равнинной Ингушетии являлась собственно-
стью отдельных хозяйств, доставшейся покупкой или «пожалованием».
Основная территория аула была общинной и жеребьевкой распределя-
лась между сельскими общинниками. Сельский сход ведал и уплатой в

казну налогов, причем налоги с малоимущих дворов (отсутствие кор­мильца, сироты, увечные…) распределялись на более имущую часть. Также бедствующим семьям всем селом помогали при пахоте, пропол­ке, сборе урожая. Конечно, не все было так идеально, но какая-то соци­альная защита малоимущих (маломощных) хозяйств имела место.

Уравниловка в распределении пахотной земли и других угодий не всегда соблюдалась. Находились различные причины для наделения того или иного общинника лучшей и большей землей. Основным ме­рилом тут становились: насколько прилежно член общины ведет свое хозяйство; за какие-либо заслуги, проявленные им перед селом. Сам старшина аула, как правило, получал пятикратный пай. Небольшая про­слойка ингушского офицерства и чиновничества бывала награждаема земельными наделами, которые обычно изымались из общинной земли. Те представители, которые разными способами сумели стать крупными землевладельцами, обычно использовали наемный труд. Представления о равноправии всех ингушей в народе были еще настолько сильны, что ингуш к ингушу работать не шел. Происходило все в скрытой форме: это когда крупный землевладелец, как бы в порядке родовой взаимопо­мощи, сдавал свои земельные излишки своим беднейшим родственни­кам. Все это было, конечно же, небезвозмездно.

Дош (слово)

Дош (с/іово)

Выдающийся этнограф — кавказовед Башир Далгат

Дош (с/іово)

Дош (с/іово)

гушском языке присутствует, например, «дай мне свое слово» («Хьай дош дал сонна»). А вот насчет слова «приказать» Н. Яковлев совершенно прав.

При бесклассовом и внешне соци­ально как бы правоправном ингушском обществе приказная форма обращения человека к человеку, по ингушским по­нятиям, нарушает их взаимное равно­правие: человек, которому приказали, как бы ставится тем самым в зависимое положение от приказывающего. Поэто­му совершенно справедливо, как от­метил Н. Яковлев, что слово «сказать» («говорю тебе», «сказал тебе») берет на себя и функции приказной, но мягко выраженной формы.

Особую чуткость ингуш проявляет к слову как таковому. Вот как об этом, например, пишет известный ингушский ученый Ибрагим Дах — кильгов:

«В ингушском языке «дош» — слово многозначно. Это и «дош» — сло­во в прямом его значении; и «дош да» — слово есть — стоящее, крепкое,

надежное, правдивое слово; и «дош ден — нац» — дал слово (в том же значении, что и в русском языке); «дош аьннад» — слово сказал (дал указание, решил, пообещал); и «дош доацар да» — слово бессмыслен­ное, ерунда, ничего не значащее и т. д. О силе, меткости, значимости слова име­ется много пословиц и поговорок.

В древности слово одушевлялось, являлось субъектом. После произне­сения оно якобы обретало самостоя­тельную жизнь и имело изначально за­ложенное содержание. Люди считали, что слово может творить добро (отсю­да благопожелания), а может творить и зло (отсюда проклятия)». (2, 294)

Красноречиво о слове и человече­Известный ингушский ской речи сами за себя говорят посло-

ученый-этнографАлбаст Тутаев вицы:

«Ружье и кинжал убивают одного, а плохое слово — десятерых».

«Вовремя сказанное слово — по делу выстрелившее ружье».

«Непроизнесенное слово в твоей власти, а произнес — и ты уже раб его».

«Не ступи ногою, не посмотрев вперед; не молви слова, не оглянув­шись (т. е. не подумав о последствиях)».

«Когда попросили самое сладкое, принесли язык; когда же попро­сили самое горькое, опять же язык принесли».

«Рана от ножа (кинжала) заживает, но рана от языка не заживает ни­когда».

«Ласковое слово из норы змею выманило, красивое слово гору Каз­бек растопило».

Этот перечень можно было бы еще значительно продолжить, но и так ясно, что народ видел в языке и «целительный бальзам», и «смер­тельный яд».

Дош (с/іово)

ало исследованным и сложным предстает вопрос о социально-экономическом, общественном устройстве ингушского социума в указанный период. Тут прихо­дится учитывать специфические особенности как жителей гор и рав­нин, так и сельских и городских жителей.

В горах люди, по традиции, жили отдельными родственными кол­лективами в небольших поселениях хуторского типа. В силу традиций, которые в горах всегда признавались более устойчивыми, жизнь людей мало чем отличалась от жизни их отцов, дедов и прадедов. В горах все пахотные участки и частично сенокосы («цана») были частными, луга для пастьбы скота и сенокошения, леса и пустоши были строго раз­граничены по аульно-фамильному признаку. Испокон веков все угодья были строго распределены и отмечены межевыми камнями («азар»).

Повседневная жизнь горцев-ингушей определялась весьма суще­ственным земельным голодом. Лишь леса, альпийские пастбища и не — угодья (дикие скалы, где можно было охотиться) являлись обществен­ными. Потому естественным было, что сохранялись большие семьи, состоящие иногда из двух, а то и трех поколений, поскольку если бы между наследниками делились пахотные участки, то каждому достава­лись бы лишь жалкие клочки земли.

Во второй половине XIX века, в соответствии с реформами цариз­ма на Кавказе, земли предгорных ингушских селений были объявлены

Сабар (терпение, сдержанность)

Поскольку ингуш по характеру, как отмечал Ч. Ахриев, сангвиничен, то большое значение в этой связи народ придавал сдержанности. Этим самым народ, как бы зная свой характер, пытался ограничивать вспыль­чивость и горячность. И тут весьма благоприятную роль призвана сы­грать категория «сабар». Перевести это слово можно как «спокойствие», «сдержанность», «терпение». Если сложить содержание этих слов, то в сумме они и образуют понятие «сабар». Эта черта характера и поведе­ния ингуша весьма необходима для него, поскольку призвана уберечь его от принятия скоропалительных, недостаточно обдуманных решений, принимаемых иногда в пылу горячности, сиюминутного настроения. Не удивительно, что понятию «сабар» посвящено немало разных притч и пословиц. Вот некоторые из них: «Сабар — от Бога, а сихал (поспеш­ность и пр.) — от шайтана», «Сабар — это ключи от рая», «Сабар — ум, а сихал — глупость», «Торопливая река (не имеющая «сабар») до моря не дотекла…»

Ингуш предстает довольно самокритичным, однако не по отношению к самому себе, а по отношению к своему народу.

Видя, насколько вредны про­явления кровной мести, умы­кание девушек, возникновение далеко идущей вражды (ссор, драк… ) по незначительным поводам и пр., ингуш, осуждая рудиментарно сохранившиеся в народе негативные явления, как бы пытается избавиться от них через критику, часто несправедливо возводимую на весь народ. Что ж, в этом, наверное, есть и плюс — лишь здоровая нация может иногда позволять относиться к себе критически.

Наравне с тем, что ингуш чаще всего доброжелателен, Ковдун-Хаджи Тутаев,

открыт, откровенен и ОТХОД — общественный деятель

Сабар (терпение, сдержанность)

взрывных, гортанных и щелевых звуков. Помимо них в ингушском языке имеются все звуки русского языка, поэтому неудивительно, что ингуши по-русски говорят почти без акцента. Характерной особенностью ингуш­ского языка является его краткость, лаконичность. Известный лингвист Н. Ф. Яковлев написал немало трудов по кавказским языкам. Ему при­надлежит примечательный труд «Ингуши. Популярный очерк» (М.-Л., 1925 г.), на который мы будем не раз ссылаться. Об ингушском языке он пишет: «… ингуш, умеющий говорить по-русски, назовет свой язык трудным, и отчасти он прав, потому что ингушский язык богаче русского некоторыми способами выражения, но очень неудобен, когда дело дохо­дит до таких понятий, которых история Ингушии не знала*. По-ингушски в одном-двух словах можно выразить такие оттенки мысли, которые в русском языке потребовали бы многословных и долгих пояснений: но, наряду с этим, в ингушском языке нет таких простых слов, как, напри­мер, «приказать» или «просить». (37, 216)

Несколько подправляя эту цитату, отметим, что слово «просить» имеется в ингушском языке, но не в значении просить милостыню. В других значениях, обычно свойственных всем народам, просьба в ин-

*«Ингушия» — такое, в научном плане правильное название внедрялось в научную литературу в 20-30-х годах. Но оно не прижилось.

Сабар (терпение, сдержанность)

чив, он может представать и враждебным, если будет затронута честь его народа, семьи, рода и его самого; если будет некоторыми способами вы­ражения обмануто его доверие, если будет очевидна неискренность во взаимоотношениях и т. д. Все это, конечно, присуще многим народам.

Особенно презираемы ингушами понятия, объединяемые под тер­мином «тийшаболх», что, опять же в приближенном переводе, означает подлость, предательство в разных формах их проявления. В буквальном переводе — «обман доверия».

Из всего вышесказанного всем очевидно, что характеру и поведению ингуша свойственны те же качества, которые присущи людям любой на­циональности, но при этом, естественно, имеются разного рода специфи­ческие, часто едва уловимые, свои собственные национальные особен­ности.

Проявления национального характера тесно связаны с языком. Из­вестно, что слово является материальным выражением мысли, и поэто­му многое зависит от того, как она высказана. О семейной и групповой языковой принадлежности уже было сказано, но немалый интерес пред­ставляет выявление свойств самого языка. Начиная с фонетики, отме­тим, что в ингушском языке, как и во многих кавказских языках, немало